Станчион просеменил к своему месту за стойкой.
— Я пойду следующим, сэр. Если вы не возражаете.
Я надеялся, что не выгляжу таким взвинченным, каким себя чувствовал. Лютня скользила в моих вспотевших ладонях.
Он улыбнулся мне и кивнул.
— У тебя хороший глаз на публику, мальчик. Она созрела для печальной песни. Все еще планируешь сыграть «Савиена»?
Я кивнул.
Он сел и сделал глоток.
— Ну ладно, давай дадим им пару минут, чтобы перекипеть и кончить болтовню.
Снова кивнув, я прислонился к стойке, поглощенный бессмысленным беспокойством о том, над чем был не властен. Один из колков на моей лютне болтался, а у меня не было денег починить его. На сцене до сих пор не побывала ни одна одаренная женщина. Я почувствовал укол тревоги при мысли о том, что вдруг это единственный вечер, когда в «Эолиане» собрались только признанные музыканты-мужчины или женщины, которые не знают партии Алойны.
Казалось, прошло мгновение, прежде чем Станчион встал и вопросительно поднял бровь, обращаясь ко мне. Я кивнул и поднял футляр с лютней; внезапно он показался мне ужасно потертым. Мы взошли на сцену.
Как только моя нога коснулась сцены, зал утих до шепотков. В ту же минуту тревога покинула меня, выгорела под вниманием публики. У меня всегда так: перед выходом я волнуюсь и потею — на сцене я спокоен, как безветренная зимняя ночь.
Станчион убедил всех считать меня кандидатом в борьбе за приз. Его слова имели успокаивающий ритуальный привкус. Когда он указал на меня, не раздалось фамильярных аплодисментов, только выжидающая тишина. Мгновенной вспышкой я увидел себя так, как меня видела публика. Одет не так хорошо, как другие, — всего один шаг до лохмотьев. Юн, почти ребенок. Я чувствовал любопытство публики — оно располагало людей ко мне.
Я позволил ему нарастать, неторопливо открывая старый потрепанный футляр и доставая старую потрепанную лютню. Внимание публики обострилось при виде моего непритязательного инструмента. Я взял несколько коротких аккордов, коснулся колков, чуть-чуть подкрутил их. Сыграл еще несколько простых аккордов, пробуя их на вкус, прислушиваясь, — и удовлетворенно кивнул.
Огни, горящие на сцене, делали остальной зал едва различимым. Мне казалось, на меня смотрит тысяча глаз. Симмон и Вилем, Станчион у стойки, Деоч у двери. Я почувствовал легкое покалывание в желудке, когда увидел Амброза, наблюдающего за мной: он походил на уголь, готовый вспыхнуть.
Я отвернулся от него и увидел бородача в красном, графа Трепе, пожилую пару, держащуюся за руки, прелестную темноглазую девушку…
Моя публика. Я улыбнулся им. Улыбка сделала их еще чуть ближе ко мне, и я запел:
Замрите! Сядьте! Ибо этой песни
Искать вы тщетно будете чудесней.
Достигли совершенств игра и пенье
В сем Иллиена мастерском творенье
О жизни Савиена и Алойны —
Той девы, кою пожелал он в жены.
Я позволил волне шепотков пробежать по толпе. Те, кто знал эту песню, тихо удивленно воскликнули, а незнающие спрашивали соседей, о чем шум.
Я опустил пальцы на струны и снова обратил внимание на себя. Зал утих, и я начал играть.
Музыка лилась из меня легко, лютня звучала как второй голос. Мои пальцы запорхали быстрее, и лютня подхватила и третий голос. Я пел горделивую мощную партию Савиена Тралиарда, величайшего из амир. Публика дышала вместе с музыкой, как трава под ветром. Я пел за сэра Савиена и чувствовал, как слушатели начинают любить и бояться меня.
Я так привык репетировать эту песню в одиночку, что чуть не забыл удвоить третий припев. Но в последний момент, со вспышкой холодного пота, я вспомнил. На этот раз я пел, глядя на публику, надеясь, что в конце концов услышу голос, отвечающий мне.
Я дошел до конца припева перед первым куплетом Алойны. Я жестко взял первый аккорд и подождал, пока звук его начнет утихать, так и не вызвав голоса из публики. Я спокойно посмотрел на них, ожидая. С каждой секундой все большее облегчение мешалось во мне со все большим разочарованием.
Затем на сцену выплыл голос, мягкий, как касание перышка, поющий…
О Савиен, откуда знать Ты мог,
Когда ко мне прийти?
О Савиен, ты помнишь ли
Как наши дни беспечно шли?
Смогло ли сердце удержать
То, что так живо в памяти?
Она пела за Алойну, я за Савиена. На припевах ее голос вился вокруг моего, сплетаясь и сливаясь с ним. Часть меня жаждала высмотреть ее среди публики, найти лицо женщины, с которой я пою. Один раз я попытался, но мои пальцы запнулись, пока я искал лицо, которое могло бы подойти прохладному лунному голосу, вторившему мне. Отвлекшись, я взял неверную ноту, и в музыке возник сбой.
Маленькая ошибка. Я стиснул зубы и сосредоточился на игре, отбросив любопытство, и даже склонил голову, чтобы смотреть на пальцы, не позволяя им соскользнуть и промахнуться.
И мы пели! Ее голос — как горящее серебро, мой — как ответное эхо. Савиен выводил веские мощные строки, похожие на ветви древнего, словно камень, дуба. Алойна звучала как соловей, стремительно кружащий близ этих горделивых ветвей.
Теперь я смутно ощущал публику и так же смутно — пот на теле. Я так глубоко ушел в музыку, что не могу сказать, где она закончилась и началась моя кровь.
Но музыка остановилась. За два куплета до конца песни наступил конец. Я взял первый аккорд куплета Савиена и услышал резкий звук, выдернувший меня из музыки, как рыбу из омута.
Порвалась струна. Она отскочила из-под самой головки грифа и ударила меня по тыльной стороне руки, оставив тонкую яркую полоску крови.
Я тупо смотрел на нее. Она не могла порваться. Ни одна из струн еще не износилась так, чтобы порваться. Но это случилось, и последние ноты песни угасали в тишине — а я почувствовал, что публика зашевелилась. Они начали пробуждаться ото сна наяву, который я соткал для них из нитей песни.
В тишине я почувствовал, как все разваливается, публика пробуждается, не досмотрев сна, вся моя работа разрушена, потеряна зря. И все равно во мне, внутри, горела песня. Эта песня!
Не думая, что делаю, я снова поставил пальцы на струны и ушел глубоко в себя. В те былые годы, когда мозоли на моих пальцах были тверже камня, а музыка лилась легко, как дыхание. Назад, в то время, когда я играл звук «ветра, играющего листком» на лютне с шестью струнами.
И я начал играть. Медленно, а потом все быстрее мои руки вспоминали. Я собирал разбегающиеся нити песни и осторожно сплетал их вновь — в то, чем они были секундой раньше.
Это не было совершенным. Ни одну песню, столь сложную, как «Сэр Савиен», невозможно сыграть идеально на шести струнах вместо семи. Но она была целой, и под мою игру публика вздохнула, поерзала и вновь подпала под действие чар, сплетенных мной для нее.