— У тебя болит шея.
Это не вопрос, а утверждение. Я знаю, ты чувствуешь мою боль так же часто, как я вижу через тебя.
— Болит — значит, живой. Что не может не внушать оптимизма.
— Можно вопрос?
Ты усаживаешь меня на стул и принимаешься осторожно разматывать бинт, чтобы посмотреть, что там творится.
— Для тебя — хоть луну с неба, хоть крокодила из ванной.
— А почему ты сам не перешел на это лекарство на букву "к"? Для тебя же было чем хуже — тем лучше.
— Смешно звучит, но, как выяснилось, я люблю собственное тело. Медленное самоубийство — да, но смотреть, как оно на глазах разлагается… Видимо, еще не дошел до той стадии, когда становится совсем пофигу. У меня слишком сильная психика и организм в целом. Даже ломки начались гораздо позже, чем обычно бывает. Чертово тело сопротивляется убиванию до последнего.
— Ой! — Это ты добралась до раны. — Знаешь, я, пожалуй, завяжу обратно, только поменяю бинт на чистый. Выглядит пугающе. Но лучше, чем было, — ты выдавила улыбку.
*** — Я хотела от тебя ребенка. Сейчас реально родить здорового малыша, даже если оба родителя заражены. Но ты так отчаянно сопротивлялся.
— Еще бы. Очень не хотелось передавать свой испорченный генофонд ни в чем не повинному младенцу.
— Генофонд как раз отличный. Ты сам говорил: и сильная психики, и организм. И мозги неплохие. Если бы было больше времени, думаю, сумела бы уговорить.
— Ты можешь родить сейчас.
— Но уже не от тебя.
— Зато воспитывать будем вместе. (Смеется.)
— Нет уж. Мы же договорились, что ложимся в психушку, а там насильники-санитары и смирительные рубашки, не до детей. К тому же тогда это было важно, а сейчас уже нет. ***
7.
Однажды ты привел в дом собаку. Огромную грязную дворнягу с перебитой передней лапой. Сразу стало тесно и запахло мокрой псиной. Она лежала в прихожей, жмуря гноящиеся глаза, а ты сидел рядом на корточках и гладил лобастую голову, не обращая внимания на угрюмое рычание и грязные следы, остающиеся на ладонях.
Ни о чем не спрашивая, я налила в миску молока, покрошила белого хлеба и поставила перед мордой зверюги. Пес пил, жадно чавкая, молоко с клекотом проваливалось в гортань, бока судорожно дергались.
— Где ты подобрал это чудище?
— Возле подъезда. Он сам привязался.
— Так это "он"?
Я хмыкнула. Не то чтобы не люблю собак, скорее наоборот. Но эта выглядела уж слишком пугающе. И одновременно жалко.
— Мне долг нужно отдать. Сможем его вымыть?
— Если он мне голову во время этого процесса не откусит.
— Нет, он все понимает, поэтому и пошел за мной. Я его не звал.
— Ладно, под твою ответственность.
Я пошла в ванную набирать воду. Ты — следом. Присел на край ванны, сунул под горячую струю кисти рук. Они тут же набухли и стали красными. Глаза у тебя были чужими и отсутствующими.
— Это было спустя две недели, как меня выпустили из психушки, сочтя здоровым членом общества. Я напился. Сильно, до состояния полной отключки. До дома, где снимал квартиру, добрел на автопилоте, а на подходе к подъезду, на детской площадке, вырубился. Было март, но еще морозило. Замерзнуть за ночь до смерти — раз плюнуть. Помню, последним проблеском мысли перед отключкой было что-то вроде надежды: заснуть, закоченеть… окончательно. Очнулся от того, что нечто влажное и горячее елозило по лицу. Со сна почудилось, будто трут мочалкой. Пробуждение было ужасным: в голове молот и наковальня, все тело застыло, как у трупа, а тут еще эта псина… Странно, обычно собаки не любят пьяных, а эта лизала, и еще в глаза заглядывала, да так ласково, словно сочувствуя. Именно это сочувствие меня и взбесило. Какого черта она вывела меня из забыться, вернула к жизни? Кто ее просил, тварь… Разбудила в жизнь, тогда как околеть во сне, в бесчувствии — самый легкий выход. Я поднялся, с третьей попытки, и побрел. Она — за мной. Маленькая, грязно-белая, она отчаянно махала хвостом и повизгивала от радости. Она уже воспринимала меня как друга, как хозяина. Как же: разбудила, спасла от обморожения, и теперь я изолью на нее свою благодарность. Было раннее темное утро, часов пять, в домах горели первые редкие глаза окон. Холод адский. Я прикрикнул на нее, чтобы отвязалась. Голос не слушался, вышло хриплое карканье. Псина замерла на миг и вновь затрусила следом. Тогда я подобрал с земли палку и замахнулся. Она могла убежать или хотя бы зарычать, оскалиться. Но она лишь опять притормозила, вопрошая круглыми черными глазами: "Ты чего?.." И махнула два раза хвостом, чуть неуверенно. Злость закипела во мне с новой силой. Я ударил. Она упала и заскулила. Я ударил еще раз — чтобы не обольщалась на мой счет и подальше уносила ноги. Она пыталась подняться, но не могла, дергалась и скулила, а глаза спрашивали: "Ты что?.." Я не рассчитал силу удара: палка оказалась железной арматурой, спьяну не почувствовал веса. Перебил ей позвоночник…
— Прекрати! — попросила я. — Не надо дальше, пожалуйста. Я не могу это слышать.
Но ты продолжал, уставившись в одну точку:
— Я понимал: ее надо добить, она не выживет. Прекратить мучения. Снова поднял арматуру, но опустить не смог. И не потому, что непосильный труд в моем состоянии — и на ногах-то еле стоял. Не мог и все. Не мог добить животное, которое искалечил… Она продолжала смотреть. Лапы скребли грязный снег. Никогда до этого я не убивал, не мучил живых существ. Даже на занятиях по биологии в институте, где надо было резать лягушек и кошек, отлынивал под разными предлогами. Я отвернулся и побрел к своей парадной. И не сказать, чтобы испытывал страшный ужас или раскаянье. На душе была та же пустота, то же отвращение…
Ты замолчал, стиснув зубы. Я даже услышала, как они затрещали. Потом повернул ко мне больные глаза.
— Отпусти мне грех! Именно этот. Были, наверное, и большие, но ни один так не давит. Были женщины, которых почти насиловал — не так, конечно, как сделали с Няей, но в приступе похоти не разбирал особенно, было ли желание с ее стороны. Были люди, которых подсадил на иглу — просто так, за компанию. Много чего было… страшного, темного. За все заплачу, когда придет время. Но этот грех — отпусти мне, Алька, цветочек аленький…
За нами кто-то глухо тявкнул. Я обернулась. В дверную щель протиснулась грязная лохматая морда в брызгах молока.
"Я готова отпустить тебе все грехи или взять их на себя", — ответила, не открывая рта.
— Как мы его назовем? — А это уже вслух.
— Все не надо. Сам справлюсь. Предлагаю обозвать его Большой Брыластой Мордой, или Бэбэм.
— Это как-то грубо.
— Зато как нельзя подходит.
*** — Ты меня ни к кому не ревновал, никогда. Это даже обижало немножко.