Не понять, почему, но обдумывать сейчас не время! Если она пробьется через мою защиту и подомнет меня, подомнет сейчас, сама не своя от ярости… Она не просто подчинит меня. Она не ограничится тем, чтобы заставить меня что‑то сделать, — она сама не знает, что хочет сделать! Ярость душит ее. Ярость. Если доберется до меня, она просто раздавит меня. Мою волю, мою душу, все. Сделает из меня пускающего слюни идиота, который даже ходить не умеет.
Я отпустил барабан, давая поводку размотаться. Разматывайся! Лети! Кусай!
Но шишечки барабана все еще жались к моим пальцам, не давая барабану крутиться. Пальцы не слушались. Я чувствовал руку, но не мог ею пошевельнуть. Пальцы застыли на барабане, стискивая его. А потом я почувствовал, как они напряглись и стали подкручивать барабан, убирая поводок еще больше.
Мои же пальцы. Мои! Только теперь ими управляла та часть меня, которая мне больше не подчинялась…
И в голове… Мысли путались, нужные эмоции истончились, накатил страх, желание покаяться, поверить, подчиниться…
И за всем этим — эхо ее чувств. Ярость, струйка удовлетворения.
Она сделала, что хотела. Господи, какой дурак, какой же я дурак… Мне показалось, что я знаю все, на что она способна! Что я выстроил надежную защиту. Что выдержу, если она усилит давление… Но ее атака стала не просто тяжелее. Она стала другой. Проворнее, тоньше…
Я поверил, что моя защита непреодолима, но это не так, где‑то в ней есть дыра, которой сам я не вижу. Она тоже не видела, пока ее отвлекали крысы. И я поверил, что это стена. Сплошная стена. Но, оставшись один на один…
Где‑то был расшатанный камень. И теперь, когда ярость наполнила силой ее удары, а крыса больше не отвлекала, она выбила его. Протиснулась туда своим ледяным щупальцем, а я даже не заметил, где, как, когда…
Ужас обдал меня удушливой волной, и на этот раз я не смог уклониться. Она дергала за ниточки моей души как хотела. Она хозяйничала в моей голове…
Я хотел все бросить, я хотел все забыть и просто убраться отсюда! Просто убраться!
Это была игра, в которой я проиграл, а теперь хватит, отпусти, я уйду! Отпусти!
Но она не отпускала, и ужас засасывал меня, утягивал глубже, откуда мне уже не выбраться. Я не мог убежать… И не смогу. Уже никогда!
Теперь я четче чувствовал отзвуки ее мыслей. Она меня не отпустит. Не отгонит прочь, как тех крыс. Слишком долго она грызла мою защиту, слишком долго бесилась, что не может ее пробить, — не могла ни сегодня, ни десятки раз до этого. А ведь это из‑за меня с ней делали так, чтобы ее душила ярость, она чувствовала, что из‑за меня, о, как хорошо чувствовала! Это слишком много, чтобы теперь просто окатить меня страхом и отпустить. Нет уж. О, нет!
Жернова все глубже вгрызались в меня.
Вихрь воспоминаний, ассоциаций, ощущений…
Сознание вспыхивало и гасло, как под качающимся на ветру фонарем, выдергивая на свет то один осколок памяти, то другой…
Я уже ничего не хотел. Я уже не мог хотеть: она разорвала мою волю на тысячи клочков и пустила по ветру. И теперь взялась за то, что было глубже. Долбила мою память, мои мечты, саму способность мыслить. Ледяным ломом курочила тонкую механику души, с наслаждением врубаясь все глубже…
* * *
— Дурак! Мальчишка! Щенок!
Мне было уже легче.
Где‑то вдали — весь мир был от меня вдали, — словно через толстый слой ваты, я слышал, как вокруг стола носились крысы, запрыгивая туда и тут же с писком срываясь прочь.
А еще рядом был Старик, он отвлек на себя часть ее ярости…
Да и сама ярость стала не так сильна. Над ухом скрипели колеса, а самого меня волокло по полу, унося все дальше и дальше от ручной дьяволицы.
Шею холодили стальные пальцы протеза — им старик подцепил меня за воротник. А правой рукой крутил колеса, откатываясь назад. Оттаскивая и себя, и меня.
— Что за детский сад, Крамер! Силушки у него немерено, видите ли. Он уже и без крыс может ее держать, видите ли… Да она могла тебя раздавить, как гнилую виноградину! Дур‑рак… Вырастил, на свою голову…
— Все, все, я сам… — пробормотал я.
Старик не обратил внимания. Он еще ниже нагнулся ко мне, приобнял протезом и легко оторвал от пола. Правой рукой он упирался в подлокотник, и кресло предательски скрипело, а вот для Старика мои четыре с половиной пуда ничего не значили. Он поднял меня еще выше, толкнул, и я повалился в кресло.
Здесь, в двадцати метрах от дьяволицы, ее нажим я отбивал без труда. Да и четырех крыс старик выпустил.
— Спасибо…
Старик разглядывал меня, но сейчас эти голубые глаза не буравили. Сейчас в них была тревога и еще что‑то. Что‑то совсем иное.
Я вдруг почувствовал, что щеки у меня запунцовели.
— Дурак… Вот ведь щенок сопливый, а… — Он не ругался, он жаловался. Вздохнул и обреченно покачал головой: — Ох, дурак… Сиди, горе, я сейчас чаю принесу.
И он укатил на кухню.
А я сидел и слушал, как зашипел электрочайник, хлопнула дверца холодильника, скрипнула дверца шкафчика, звякнули ложечки о металлический поднос…
Ярость в дальней комнате стихала, стихала, стихала и вдруг совсем пропала.
Вдруг сменилась удивлением и… Да, клянусь, оно было там — чувство вины.
Ручная дьяволица чувствовала себя виноватой.
С пробитыми лобными долями она стала непосредственной, как ребенок. Ее можно привести в ярость той зеленой дрянью, но, когда она приходит в себя, она едва ли что‑то помнит. Она не затаивает злобу — она вообще никаких планов не строит. С пробитыми лобными долями не выйдет.
Она как инфантильный ребенок. Без всей той скорлупы, которой обрастает взрослый человек, не раз битый жизнью. Сейчас она подвластна лишь тому, что будят в ней чужие мысли и чувства, которые она подслушивает, и еще — голосу сердца. Тому, что в глубине ее души. А по натуре она…
Я чувствовал ее тревогу. Ее касание было мягким и робким, как заискивающая улыбка. Она не помнила, что делала, но чувствовала, что могла что‑то натворить. И ей было стыдно. Она боялась, что виновата. Она хотела узнать, не сделала ли она больно…
Я дал ей заглянуть в себя. В ту часть меня, где я прятал свое желание ободряюще улыбнуться ей и стискивал зубы, чтобы на глаза не навернулись слезы. Я не могу злиться на это существо, даже если пять минут назад она чуть не превратила меня в идиота, способного пялиться в одну точку и пускать слюни.
Да, когда‑то она оборвала не один десяток жизней под винторогой мордой. Но, ей‑богу, она сполна расплатилась за то.
Она медленно — лучше медленно, вдруг я в самый последний момент передумаю? — потянулась туда, куда я ее пускал. И я почувствовал ее радость, тут же сменившуюся смущением. Ей было приятно, что я не злюсь на нее. Но она боялась, что не заслуживает такого хорошего отношения. Что я слишком хорошо к ней отношусь. И она очень хотела оправдать это.