— Оно мне не нужно, Берен. Я люблю тебя и согласна разделить с тобой одну судьбу на двоих. Проклятый или благословенный — ты тот, на чей зов откликнулось мое сердце. По обычаям эльдар это значит, что ты — мой муж, и любить тебя мне суждено. А человеческих обычаев я не знаю.
С колотящимся сердцем Берен сделал шаг вперед, обнял деву за талию и прижал к себе, осторожно касаясь немеющими губами лба, висков, бровей. Потом губы их встретились… Платье на груди Лютиэн промокло, соприкасаясь с его рубашкой. Влажные волосы щекотали ей запястья, а ладони, когда она ласкала его лицо, покалывала щетина, какой не бывает у эльфов.
Он целовал ее словно впервые в жизни. Словно последний раз в жизни. Прежде он представления не имел о том, что так бывает. То, первоначальное вожделение, которое он испытывал в первый день, уже давно… нет, не исчезло, а было полностью поглощено иным, более мощным чувством — так огонь поглощает огонь. Теперь же и этот огонь был поглощен каким-то новым, более мощным и чистым пламенем — и в его пожаре вся скверна человеческой души сначала обнажалась, а потом мгновенно выгорала, не оставляя по себе даже пепла. Имени этому новому пламени он не мог назвать, но прочел его в глазах Лютиэн, и понял, что всю жизнь ошибался, называя этим именем другие вещи: мальчишескую одержимость первым зовом пробудившейся мужественности, неизреченную тоску изгнанника-одиночки по ласке и теплу, восхищение поющей полубогиней и голод плоти, преклонение перед величием ума и души… Ничто из этого не исчезло, но все очистилось, преобразилось и заняло свои, а не чужие места в мыслях и памяти; Береном же владела любовь — чистая и свободная.
Как долго они стояли там, на холме, обнявшись, пока он переживал это очищение — неизвестно. Наверное, недолго, потому что он не успел продрогнуть.
— Идем, — сказала Лютиэн, — ты можешь замерзнуть…
Не отпуская ее руки, словно боясь опять потерять, он побежал за ней.
Ивовая Усадьба находилась совсем недалеко — маленький домик на берегу реки, почти над самым обрывом: флет, навес и одна комната с очагом. В бронзовой печурке тлели угли; Лютиэн подбросила дров.
— Сними свою одежду. Она вся мокрая. Возьми вот это, — она протянула свернутый диргол. Не говоря ни слова, он сбросил одежду, взял со скамьи простой плащ и обернулся им. Он подчинялся ей сейчас легко и свободно. К нему словно бы вернулась невинность, хотя он ничего не забыл: память сейчас была ясной как никогда.
Она расстелила его одежду на лавке у очага. Они сели у огня, по разные стороны.
— Я люблю тебя, — сказала она. — И буду твоей. По эльфийским обычаям никто не может встать между женщиной и ее избранником, но знай: ее семья имеет право его не принять. И знай еще вот что: так или иначе ты сегодня вмешался в рок Дориата. Отныне судьба Огражденного Королевства зависит от тебя.
— Я клянусь, — сказал Берен. — Что через меня зло в Дориат не войдет. Но значат ли твои слова, что тебе придется покинуть свой край?
— Может случиться и такое. И я пойду с тобой, куда пойдешь ты.
— Я не отниму твоего королевского достоинства, — покачал головой Берен. — Я на руках внесу тебя в аулу своего замка, как свою жену — или погибну, пытаясь отвоевать Дортонион для тебя.
В его голосе была уверенность, не слышанная ею прежде.
— Ты вернешься под Тень?
— Да, Лютиэн. Я должен. Благодаря тебе я вспомнил, кто и с какой вестью послал меня. И это весть, которая дает нам надежду.
— Ты бежал, — сказала Лютиэн. — Тебя уже ищут…
— Я вернусь с рассветом, пойду с Даэроном и предстану перед судом твоего отца. Я не хочу подводить ни Даэрона, ни тебя.
— Дай мне руку, — попросила она. — Я должна подумать, как нам быть дальше.
Берен без лишних вопросов протянул ей руку. Еще днем раньше он терял бы рассудок от такой половинной близости, стремясь или уйти, или обнять; теперь соприкосновение ладоней сейчас значило больше, чем прежде — соприкосновение тел.
«Так любят эльфы», — думал он.
Счет времени снова потерялся. Но когда угли в очаге погасли, а в окна заглянул рассвет, Лютиэн решительно сказала:
— Идем.
Берен не знал, зачем она наполнила чашу и взяла лепешку. Они вышли на поляну и спустились к реке, к мягкой траве. Кругом царили сумерки, но вершины далеких гор уже были вызолочены и парили над полумраком, в которой был погружен Белерианд. И вот — первые лучи ударили по воде, река вспыхнула. Разом проснулись все краски и звуки, птичье ликование понеслось до тающих звезд, легли резкие тени…
— Eglerio! (6) — прошептал Берен.
…И солнце взошло.
Лютиэн повернулась к человеку, подняла хлеб и чашу, протянула ему на руках. Берен понял, что должен коснуться даров, что они должны держать их вместе.
— Отец не даст согласия на наш брак, мне было это открыто, — сказала она. — А отпустить тебя под Тень просто так я не могу. Я тоже выбираю свою судьбу, Берен, сын Барахира. Сейчас, здесь, перед лицом Единого, я называю тебя своим мужем. Я беру тебя в мужья на радость и на горе, по доброй воле, любви и согласию, и в знак этого разделю с тобой хлеб, чашу и ложе, как и все, что тебе пошлет судьба. Клянусь в этом именем Единого.
— А я, Берен, сын Барахира, клянусь перед всей Ардой, именем Единого, и свидетелем призываю Намо Судию, что беру тебя, Лютиэн, дочь Тингола, в жены, на всякую долю, добрую и злую, по любви, доброй воле и согласию, и клянусь хранить тебе верность по эту и по ту сторону жизни. Клянусь разделить с тобой все, что судьба пошлет тебе, и в знак этого разделю с тобой хлеб, чашу и ложе.
Они отпили по глотку вина, потом отломили по куску хлеба, съели и снова запили вином. Потом, оставив чашу и хлеб на траве, обнялись.
Каждый слышал, как билось сердце другого.
Диргол сполз к их ногам — последние полминуты он держался только благодаря тесноте объятия. Тинувиэль расстегнула фибулу плаща — и жемчужно-серый тяжелый шелк скользнул туда же, растекаясь по плотной шерстяной ткани. Берен, опустившись на колени, расстегнул на жене пояс; застежки платья на плечах она расстегнула сама.
Он всему учился заново, потому что прежний его опыт никуда не годился. Он учился быть нежным, потому что она была маленькой и нежной как мотылек; он учился быть сильным, потому что она была сильней и непокорней любой из степных кобылиц-mearas, он учился быть гордым, потому что она не потерпела бы ничтожества; и он учился быть смиренным, потому что она не смирилась бы с грубой надменностью. Он учился быть как утес, потому что она была как вода, он учился быть как вода, потому что она была как ветер, он учился быть как ветер, потому что она была как пламя.
В какой-то сверкающей точке все переменилось: он только что был как факел в ее сумраке, как яблоко в ее ладони, он наполнял ее собой — и вдруг она стала плотной, точно драгоценный камень, она засияла — а он был чист, пуст, прозрачен и пронзен этим светом.