— Хвала Господу, — ответил голос в ночи, — за то, что ты можешь радоваться этому.
Радость поблекла и исчезла. Синан был уверен, что именно таково было намерение говорившей. Он не позволял себе испытывать страх перед этой самой странной рабыней Аламута, самой древней и самой сильной, непонятным образом попавшей в это рабство. Но он знал, что любому человеку следовало опасаться создания, подобного тому, что сейчас вступило в круг света, отбрасываемый его лампой. Телесный образ, который она ныне носила, был тем же самым, в котором она пребывала еще до времен первого из Повелителей Ассасинов, самого Хасана-и-Саббаха, да пребудет мир на имени его; а было это около сотни лет назад. Она выглядела женщиной, девой в поре своей семнадцатой весны, слишком стройной и хищноликой, чтобы соответствовать персидскому канону красоты, но при этом все же прекрасной, красотой неистовой и странной. Любой мужчина неизменно пожелал бы ее, но мало кто осмелился бы взять ее. Гурии сада Синана, как и в Аламуте, были созданы по более нежному образу.
Сейчас она была более прекрасной, чем обычно, более дикой и какой-то более нездешней. Иногда она носила тюрбан; менее часто, как сейчас, оставляла свои волосы распущенными, и они стекали по ее белым одеждам, как темная кровь.
Как обычно, она склонилась, поцеловав землю между своих рук.
— Исполнено, — промолвила она.
Синан выдохнул — до этих слов он сдерживал дыхание.
— Так. Исполнено хорошо?
Она подняла глаза. Он встретил этот взгляд, зная, что силен, что она не сможет соперничать с его волей. Эти глаза, зеленые, как изумруд, и прозрачные, как стекло, затягивали его все глубже, глубже и глубже. На дне их был свет, и из света складывалась картина: лицо, тело, на редкость красивый мальчик. Но для этих глаз мальчик был целью, и ничем более. Биение сердца. Жизнь, которую надо забрать. И Синан забрал эту жизнь, ибо в этой эфирной среде он был той, кто это свершила; и он почувствовал сладость этого деяния и его невыносимую горечь.
— Ему было, — сказала Марджана бесплотным голосом, чистым, как вода, и таким же холодным и спокойным, — тринадцать лет. Вчера он поведал своему духовнику ужасный грех: он поругался со своей сестрой и наговорил ей грубостей. Этакий нежный агнец; мне было почти жаль лишать мир его существования.
Синан пошатнулся. Он был свободен, он был самим собою, в своем саду, где не было иного господина. Его рабыня стояла перед ним на коленях, глаза ее были вновь опущены долу, и мощь их сокрыта, как будто ее не было вовсе.
Возможно, это и грезилось ему. Она была ифритой и не ведала смерти, была духом воздуха и огня, но при этом она принадлежала ему. Его рабыня, в полной его власти, не имеющая иной воли, кроме его воли, не имеющая иного "я", кроме того, что он даровал ей.
Или так должно быть. Не так давно она восстала, и это было таким потрясением, словно сам Масиаф зашевелился, поднялся и заговорил. Она заявила, что больше не будет проливать мусульманскую кровь. В ответ на вопрос о причинах этого отказа она молчала. Синан, ошеломленный, послал ее убивать христиан, и она, казалось, удовольствовалась этим.
Но теперь он был близок к мысли, что душа ее полна горя, что глаза ее блестели от слез. Может ли ифрита плакать?
Она вновь подняла взгляд. Синан отшатнулся; но в этом взгляде не было силы. Глаза были усталыми и безжизненными, в них мерцали зеленые блики, словно в зрачках кошки.
— Это было последнее убийство, совершенное мной, — сказала Марджана. — Ныне ты дашь мне свободу.
На какой-то миг Синан разучился понимать арабский язык.
— Дам? Я? Свободу тебе?
— Освободи меня от клятвы. Отпусти меня.
Да. Она сказала так.
— Но это еще не последний из их семьи, — возразил Синан. — Остались еще дочь и сама мать.
— Это была последняя жизнь, которую я забрала. Я пресытилась убийством. Освободи меня.
Синан безмолвно застыл перед лицом такой дерзости. Она даже не склонила голову, обращаясь к нему без обычной глубокой и смиренной почтительности. Она изъяснялась по-мужски прямо, чистым негромким голосом выражая в простых словах свои требования.
Он владел ее именем, а его собственное имя было начертано на печати на ее шее, на Соломоновой Печати, что связывает все племена джиннов. Он не боялся ее. Так он сказал самому себе, бесстрашно встретив ее взгляд и промолвив:
— Нет. Ты еще не выполнила всего.
Она побледнела — Синан никогда не думал, что может существовать такая бледность. Он напрягся. Печать или не Печать, но она всегда была смертоносна, и сейчас — как никогда. Но она не шевельнулась. Она была невероятно недвижна.
— Когда завершится эта игра, — сказал он, — я обдумаю твою просьбу. Ты долго трудилась на наше благо, и я не забуду это.
— Память еще не освободила ни одного раба.
Синан поднялся. Он был в гневе.
— Ступай, именем Сулеймана, да пребудет с ним мир, кем было связано твое племя. Не возвращайся до тех пор, пока я не призову тебя.
Даже в этой недвижности скрывалась покорность его приказам. Она не поклонилась, но повиновалась.
Синан вздрогнул. Смерть не была ему незнакома, и во имя своей Веры он был безжалостен; как бы то ни было, это была его Вера. Но это было больше, чем то, к чему он стремился. Ифрита исчезла. Но не исчезло лицо, которое она запечатлела в душе Синана. Мальчик, которого она убила — смерти которого пожелал Синан.
Синан спокойно разглядывал его, отбросив страх, отбросив жалость, собрав всю силу воли. Мальчик был моложе, нежели думал Синан. В донесениях говорилось, что это вполне взрослый юноша, хотя и низкорослый для франка, что он подавал надежды на поприще военных искусств. В его годы прокаженный король принял корону и правил при минимальном вмешательстве регента, которое вскоре было отменено. Маргарет де Отекур, видимо, готовила сына к тому же.
Сильная женщина, хотя ее красота, к несчастью, давно ушла. Если бы только она узрела здравый смысл в предложении Синана… но нет. Она должна сопротивляться. Отход ее матери от ислама в ее душе претворился в христианское рвение.
Какой бы из нее вышел ассасин, если уж она ради своей веры принесла в жертву своего единственного сына! Молю Аллаха, чтобы теперь она вняла рассудку, пока у нее для утешения осталась хотя бы дочь. И, как говорили, внук. Первый внук должен быть драгоценностью для вдовы, потерявшей сына.
Мертвое лицо смотрело прямо в лицо Синана, называя верность одержимостью, казнь — убийством, а веру — просто жадностью. Синан противопоставил этому истину. Вера требовала того, чтобы любой противостоящий ей получал за это смерть. Цель не будет достигнута, пока мать этого ребенка хранит свое упорство.