Также особо драгоценными почитались храмовая икона, изображающая великомученика Димитрия Солунского (венец, охватывающий главу мученика, выкован был из чистого золота и украшен двумя рубинами и одним сапфиром; сей венец пожертвовал на икону, как говорят, некий раскаявшийся разбойник), и образ Божией Матери, именуемый «Умягчение злых сердец», перед которым часто служили молебны и акафисты ради вразумления и умиротворения враждующих и о смягчении сердец, закосневших от злобы. И это помогало. Если вы когда-нибудь приедете в город Щедрый, зайдете в храм Димитрия Солунского и спросите о чуде, связанном с иконой «Умягчение злых сердец», вам расскажут, как один лютый душегуб, готовившийся на человекоубийственное дело, был вразумлен сном, в котором его покойная мать молилась за сына перед этой иконой, просила об умягчении и умилостивлении озлобленного сыновнего сердца… Да и помимо того, всякий человек, неправедно страждущий от произвола начальственного или злобы своих присных, едва лишь притекал с молитвенной просьбой к этой иконе, как его скорби чудесным образом разрешались и исчезали.
Более достопримечательностей и редкостей в храме не было. Подсвечники, впрочем, имелись серебряные, старинного литья, пожертвованные в храм приблизительно в конце восемнадцатого века купцом Осьмибатовым за избавление супруги от поношения бесчадства. Да еще отличались сугубой ценностью две праздничные хоругви, что были, говорят, вышиты некой особой царского происхождения, пожелавшей, впрочем, остаться в безвестности.
В общем же своем виде храм выглядел скромно, но радостно. Сквозь узкие, на высоте расположенные окна в храм проникал свет, золотящий оклады, ризы, иконостас. Но не было в этом золотом свете режущего глаза блеска мишурности и показушной красоты. Многие иконы по сохранившемуся в провинциальных городах обычаю украшались вышитыми шелковыми подзорами и полотенцами, на аналои тоже стелили скромный, из пожертвований, шелк, а то и саржу, но уж никак не роскошную парчу. Правда, имелось некое отличие, которое ввел настоятель отец Емельян, едва заступил на служение свое. По нелюбви ко всему фальшивому и придуманному он не разрешал украшать иконы (а также пасхальные куличи) искусственными цветами. «Живые цветы на то есть, Божье создание, — говаривал он. — И незачем пластмассой любоваться».
Храм Димитрия Солунского любили, несмотря на его неброскую внешность и удаленность от главных городских улиц. Посему в двунадесятые, а тем паче престольные праздники в нем не то что яблоку, свечке упасть было негде — до того народу приходило много. И ныне, второго августа по новому стилю, молящихся оказалось в преизбытке, измучила всех долгая летняя жара и бездождие, к пророку Илии пришли поклониться, умолить его, чтоб послал дождя благоприятного на посевы да нехитрые грядки.
Словом, тесно было в храме. Однако вовсе не это заставило дьякона Арсения вдруг вздрогнуть и ослабеть сердцем. При неимоверной тесноте все прихожане скучились в две толпы, разделенные мрачным пустым пространством у аналоя с праздничной иконой. И в этой пустоте стоял в горделивом одиночестве величественный и страшный старец. От него-то и веяло мертвым холодом, его-то и сторонились люди, предпочитая тесноту и неудобство, но не решаясь и на шаг к нему приблизиться.
Дьякон вошел в алтарь, стараясь не показывать отцу Емельяну своего внезапного и непонятного ужаса. Во-первых, потому что уже начиналась самая священная и торжественная часть литургии — евхаристический канон, и предстоящего у престола священника никак нельзя было отвлекать суесловием и пустыми страхами. А во-вторых, отцу Арсению было стыдно: чего испугался-то? Ну, стоит человек посередь храма в одиночестве, ну лицо у него какое-то, словно из жестяной банки вырезанное, ну, глаза оловянные, без живого блеска и заинтересованности окружающим… Всякие люди бывают, и не резон по первому впечатлению о них мнение составлять. Только отчего-то чувствовал себя дьякон снова десятилетним мальчишкой, посмотревшим на ночь фильм ужасов и трусливо вздрагивающим от каждого шороха в квартире…
— Отрицаюся тебя, сатана, и всех советов твоих, и сочетаюся Тебе, Христе Боже… — привычно прошептал Арсений коротенькую молитовку. И посветлело на душе, легче стало дышать, ушла из сердца жалкая трусость. Да и к тому же, когда Арсений вновь вышел из алтаря со своим «паки и паки миром Господу помолимся», никакого одинокого старца и пустоты в храме не было, прихожане стояли как обычно и приглушенно жаловались на тесноту и духоту.
После «Отче наш» отец Власий вышел из алтаря, двинулся в затемненный придел; за ним тут же струечкой потянулся народ на исповедь. Исповедников было немного — перед Успенским постом мало кто желал говеть, поэтому хор успел только исполнить небольшой причастный концерт «Блажен муж, бояйся Господа, в заповедях Его восхощет зело». Два мальчика-алтарника прислуживали при причащении, все шло чинно и благолепно… До того самого момента, когда отец Емельян, произнеся положенный отпуст литургии, вышел говорить праздничную проповедь.
Темой проповеди настоятель избрал пример пламенной веры пророка Илии, которая стала тем факелом, что светил во мгле язычества и безбожия. Он вспомнил о том, как Илия вышел победителем из поединка с языческими жрецами, как не усомнился в вере и всегда уповал на Господа… И в этот момент негромкую речь священника прервал холодный голос, от которого, казалось, задрожали стены церкви:
— А ты, отец настоятель, способен ли доказать пламенность и чудодейственность своей веры?
…Во время проповеди иерей Власий и дьякон Арсений в алтаре сидели — позволили малое телеси послабление. Но едва услышали этот голос (а попробуй его не услышь — кажется, будто он тебе перепонки барабанные высверливает!), выскочили на амвон, забыв подобающую сану солидность. И увидели, что испуганный, оцепеневший народ снова толпится по обе стороны от праздничного аналоя, а прямо напротив отца Емельяна стоит давешний человек с жестяным лицом. Теперь-то дьякон Арсений имел возможность рассмотреть дерзкого незнакомца как следует.
Вопрошавший о чудодейственности веры и впрямь выглядел глубоким стариком. Его бледное лицо было покрыто сетью жестких мрачных морщин. Совершенно лысая голова, обтянутая белой, аж до синевы кожей, неприятно светилась; кисти рук, сложенных по-наполеоновски на груди, смотрелись костлявыми и безжизненными. Но стоял незнакомец горделиво и прямо, словно ни во что не ставил преклонный свой возраст. Одет он тоже был престранно. Поверх строгого костюма из тонкого темно-зеленого сукна на плечи незнакомца была наброшена длинная накидка вроде мантии. Цвет накидки был кроваво-алый, а изнутри — сизо-лиловый, и это сочетание чем-то напоминало об ассортименте мясного павильона на рынке… Голову старца стягивал тонкий блестящий обруч, изгибающийся на лбу причудливой завитушкой. В завитушке яростно сверкал крупный камень, по всему —бриллиант… Словом, человек выглядел почти царственно. И столь же царственно он задал вопрос протоиерею Емельяну.
Отец Емельян проповедь, конечно, прервал, но (как отметил отец Арсений) посмотрел на странного человека без испуга и недовольства. И сказал, голоса отнюдь не повышая:
— Уважаемый… Позвольте мне сначала проповедь мою закончить, а уж потом я стану на ваши вопросы отвечать. Коли таковые вопросы у вас имеются.
— Нет, отче! — грохнул «уважаемый» своим металлическим голосом. — Время проповедей прошло! Пришло время чудес!
— Неужели? — удивился отец Емельян, а дьякон мысленно выдержке своего патрона поаплодировал. — Это вы, что ли, милостивый государь, чудеса творить собираетесь?
— Именно, отче! — кивнул человек и преязвительно усмехнулся. — А ежели ты сам жить хочешь, да и своим прихожанам, молельщикам этим лицемерным, жизнь сохранить желаешь, то и тебе чудеса творить придется!
— Чепуха какая, — жалостливо вздохнул отец Емельян. — Вы это серьезно?
— Вполне! Слушай, священник! И вы все тоже слушайте! Я — великий колдун-чернокнижник, именуемый Танадель, превзошедший в чародействе всех магов прошлого и настоящего! Мне повинуются стихии, демоны преисподней, жители небес и земли! Я всемогущ и всеведущ! Ныне явился я в ваш городишко, дабы показать всем вам, кто тут станет истинным хозяином положения!