После пирушки Дори мне в течение всей тувы, последнего месяца весны, пришлось дежурить в яслях Очага. А с началом лета началось и мое первое ученичество в мебельной мастерской возле третьей стражи. Мне нравилось вставать спозаранку и бегом бежать через весь город по крытым переходам и подыматься вверх по склонам открытых; после минувшего тау многие переходы были все еще полны воды, достаточно глубокой для каяков и плоскодонок. В неподвижном воздухе все еще держалась прохлада и свежесть; солнце вставало из-за старых башен Недворца, красное, как кровь, и все воды и окна города полыхали алым и золотым. А в мастерской стоит пронзительно сладкий запах свежесрубленного дерева и взрослых людей, тяжело работающих, терпеливых и требовательных, принимающих меня всерьез.
– Я уже не ребенок, – говорю я себе. – Я взрослый человек, работник.
Но почему мне все время хочется плакать? Почему мне все время хочется спать? Почему я все время злюсь на Сетера? Почему Сетер все время натыкается на меня и говорит «Ох, извини» таким дурацким сиплым голосом? Почему я так неуклюже управляюсь с большой электрической фрезой, что порчу шесть ножек для стульев одну за другой?
– Уберите ребенка от фрезы, – кричит старина Март, и я погружаюсь в бурное унижение. Я никогда не буду плотником, я никогда не буду взрослым, и вообще – на кой ляд кому нужны ножки для стульев!
– Я хочу работать в садах. – Таким было мое заявление матери и бабушке.
– Закончи обучение, и следующим летом можешь работать в садах, – сказала бабушка, и мать кивнула.
Этот разумный совет показался мне бессердечной несправедливостью, предательством любви, приговором, обрекающим на отчаяние. Меня трясло от гнева и распирало от бешенства.
– Да что такого плохого в мебельной мастерской? – спросили меня старшие после нескольких дней гнева и бешенства.
– А почему там вечно эта дубина Сетер ошивается?! – раздался мой ответный вопль. Дори, бывший матерью Сетера, поднял бровь и улыбнулся.
– Тебе хорошо? – спросила меня мать на балконе после возвращения с работы, а мне только и удалось рявкнуть: «Отлично!» – и броситься в уборную, где меня и вырвало.
Мне было плохо. Спина у меня все время болела. Голова у меня болела и кружилась. Что-то, чего мне не удавалось даже определить, некая часть моей души терзалась острой, одинокой, нескончаемой болью. Все во мне страшило меня: мои слезы, мой гнев, моя дурнота, мое собственное неуклюжее тело. Оно не ощущалось как мое тело, как я. Оно ощущалось как нечто другое, как одежда не по мерке, вонючее тяжелое пальто, принадлежавшее какому-то старику, какому-то покойнику. Оно не было моим, оно не было мною. Крохотные иголочки боли пронизывали мои соски, обжигая, как огонь. Когда мне случалось поморщиться и поднести руки к груди, мне было ясно, что все видят, что со мной творится. И все могут ощутить, как от меня пахнет. От меня исходил резкий и едкий, как кровь, запах, словно от свежесодранных шкурок пестри. Мой клитопенис напухал до громадных размеров и высовывался между срамных губ, а затем съеживался до таких ничтожных размеров, что мочиться было больно. Мои срамные губы чесались и краснели, словно искусанные мерзкими насекомыми. Глубоко у меня во чреве двигалось нечто, росло нечто чудовищное. Мне было стыдно. Мне хотелось умереть.
– Сов, – сказала моя мать, садясь на кровать возле меня со странной, нежной, заговорщической улыбкой. – Не пора ли нам выбрать твой день кеммера?
– Я не в кеммере! – со страстью вырвалось у меня.
– Нет, – сказала Гуир. – Но через месяц, я думаю, будешь.
– Нет, не буду!
Моя мать погладила меня по волосам, по лицу, по руке. «Мы лепим друг друга по человеческому образу и подобию», – говаривали старики, когда гладили младенцев или детей постарше, а то и друг друга, этими долгими, медлительными, ласкающими движениями.
– Сетер тоже скоро войдет в кеммер, – спустя недолгое время сказала мать. – Но, как я полагаю, на месяц-другой позже тебя. Дори предлагает устроить день двойного кеммера, но я считаю, что у тебя должен быть твой собственный день в подходящее для тебя время.
– Мне не нужно, – вырвалось у меня сквозь слезы, – я не хочу, я только хочу, я только хочу уйти…
– Сов, – сказала моя мать, – если ты хочешь, ты можешь отправиться в дом кеммера в Геродда Эребе, где ты никого не будешь знать. Но я думаю, что тебе будет лучше здесь, где все люди тебя знают. Им это понравится. Они будут так рады за тебя. Ох, как же твоя бабушка гордится тобой! «Вы видали мое внучатое дитя? Сов, что за прелесть, что за махад!» – всем уже до слез надоело слушать о тебе…
Махад – это словечко диалектное, рирское словечко. Оно означает человека сильного, красивого, щедрого, достойного, человека надежного. Строгая мать моей матери, которая приказывала и благодарила, но никогда не хвалила, сказала, что я – махад? От этой жуткой мысли у меня мигом слезы высохли.
– Ладно, – сами собой выговорили с отчаянием мои губы. – Здесь. Но не через месяц! Этого не будет. Я не буду.
– Дай-ка я посмотрю, – сказала моя мать. Сгорая от смущения, но и радуясь необходимости подчиниться, мне удалось встать и расстегнуть штаны.
Моя мать бросила беглый деликатный взгляд и приобняла меня.
– Да, в следующем месяце, это уж наверняка, – сказала она. – Через денек-другой тебе станет легче. А через месяц все будет совсем по-другому. Правда, будет.
Само собой, на следующий день головная боль и жгучий зуд миновали, и хотя мне почти все время хотелось спать, невзирая на усталость, работа у меня стала спориться лучше. А еще через пару дней мое тело снова сделалось почти прежним, легким и гибким. Только если прислушаться, где-то крылось былое странное ощущение, ни с какой частью тела в отдельности не связанное, иногда очень болезненное, а иногда всего лишь странное, такое, что его почти хотелось испытать вновь.
Мы с моим кузеном Сетером вместе проходили ученичество в мебельной мастерской. Раньше мы не ходили на работу вместе, потому что Сетер так и остался слегка хромым после эскапады с веревкой несколько лет назад и добирался до работы плоскодонкой, пока на улицах еще оставалась вода. Но когда закрыли шлюз Арре и дороги просохли, Сетеру пришлось ходить пешком. Вот мы и шли вместе. Первые пару дней мы особо не разговаривали. Во мне все еще оставалась злость на Сетера. А все из-за того, что я не могу больше бежать сквозь рассвет, что мне приходится идти, приспосабливаясь к чужой хромоте. И еще из-за того, что Сетер рядом. Всегда рядом. Выше меня ростом, ловчей меня с фрезой – да вдобавок эти длинные тяжелые, блестящие волосы. Ну кому может прийти в голову отращивать такие длинные волосы? Мне казалось, что волосы Сетера лезут мне в глаза, словно бы мои собственные.