Мордлюк, владелец автомобиля, неторопливо приблизился к горбуну и склонился над Титусом, – не с добротой и участливостью, но с выражением отрешенным, высокомерным, решительно безразличным к положению, в котором оказался несчастный.
– В колымагу его, – пробурчал Мордлюк. – Что это такое, я не понимаю, но пульс у него имеется.
Он отнял от запястья Титуса пальцы и одним из них – здоровенным указательным – ткнул в сторону своей содрогающейся машины.
Двое нищих, протолкавшись через толпу, уже окружившую распростертого Титуса, локтями сдвинули, точно мешок с гравием, старика, подняли молодого Графа Горменгаст, такого же оборванца, как они сами, и, оттащив его к машине, уложили в кузове этого невозможного экипажа – среди плесневелых кож, раскисших листьев, старых клеток, поломанных рессор, ржавья и прочей рухляди.
Мордлюк, длинным, неторопливым, надменным шагом последовав за ними, прошел уже половину расстояния, отделявшего его от адской машины, когда шкура мрака стала сползать с небес и багровый обод огромного солнца начал, словно лезвием бритвы, прорезать себе путь сквозь нее, и сразу же лодки, и людей в них, и бакланоносцев, и их тонкошеих птиц, и камыши, и илистый берег, и мулов, и повозки, и сети, и остроги, и саму реку исполосовало и искрапило пламя.
Но Мордлюку все это было неинтересно, как, собственно, и Титусу, ибо, отворотись от зари, – так, словно любопытного в ней было не больше, чем в старой стельке, – юноша увидел в свете того, что отверг, двух приближавшихся ровно и быстро людей, в шлемах на одинаковых головах и с пергаментными свитками в руках.
Мордлюк приподнял брови, отчего хмуроватый лоб его пошел складками, уподобясь мятым кожам в кузове машины. Уставясь на нее и словно прикидывая, далеко ли еще ему топать, он продолжал идти к машине, чуть приметно ускорив шаг.
Двое подходивших, казалось, не шли, но скользили, так плавно было их приближение, и те рыбаки, что еще остались на булыжном берегу, расступались, завидев их, ибо эти двое подвигались прямиком туда, где лежал Титус.
Как сумели они узнать, что он вообще находится в кузове, понять затруднительно; но они это знали, и в шлемах, сверкавших под лучами зари, стремились к нему с жутковатой неспешностью.
Вот тогда-то Титус встряхнулся, отнял от лица ладони и не увидел ничего, кроме румянца зари над собой да обильной россыпи звезд.
Что было пользы в них? Титус трясся в ознобе, желудок криком кричал от голода. Мокрое платье липло к телу, как морская трава. Едкий запах гниющей кожи пробивался в сознание, но тут, словно какая-то непонятная сила надумала предложить ему для разнообразия нечто новенькое, Титус увидел перед собой большое лицо красноносого, который в следующий же миг запрыгнул на переднее сиденье и соскользнул с него вниз, приняв положение без малого горизонтальное. Лежа под этим странным углом, он принялся нажимать на разнообразные кнопки, каждая из которых, отвечая на тычки его пальцев, добавляла что-то свое к грохоту, для уха совершенно отвратному. На вершине этой какофонии автомобиль пальнул выхлопной трубой – да так, что в четырех милях от него собака перевалилась, не проснувшись, с бока на бок, – а следом дикое сооружение со вздрогом, от которого, металлически лязгнув, подскочил и опал капот, затряслось, заревело, рвануло вперед и понеслось по кривым улочкам, еще черным и влажным в ночных тенях.
Улица за улицей налетали на них, мчавших сквозь просыпающийся город, налетали, прорезаемые похожим на нос корабля капотом, и отваливали. Улицы, дома неслись по обеим их сторонам, и Титус, вцепившийся в старый медный поручень, задыхался, ибо воздух врывался ему в легкие, как ледяная вода.
Только цепляться Титус и мог, убеждая себя, что стремительный экипаж и в самом деле кем-то ведом, поскольку никакого водителя он не видел. Казалось, машина живет сама по себе и сама принимает решения. Что Титус видел, так это выбеленный солнцем череп крокодила, приделанный взамен обычного талисмана к радиатору везущим его (куда и зачем, неизвестно) незнакомцем. Холодный воздух свистел в челюстях черепа, длинное навершие его озарялось встающим солнцем.
К этому времени солнце уже поднялось над горизонтом и, пока мир пролетал мимо Титуса, поднималось все выше, так что юноша начал усваивать характер города, в который вода принесла его, точно сухую ветку.
Голос взревел в его ушах: «Держись, голодранец!» – и унесся по холодному воздуху, когда машина произвела головокружительный поворот, следом другой, и другой: стены вздыбливались перед нею, но лишь затем, чтобы высокая каменная лавина унесла их прочь; и наконец, нырнув под низкую арку, развернувшись и замедлив на развороте бег, автомобиль замер посреди обнесенного стеною двора.
Двор был вымощен булыжником, между камнями пышно росла трава.
С трех сторон двора массивное каменное здание отсекало зарю – только в одном месте косые лучи ее врывались в высокое восточное окно и вырывались из еще более высокого западного, завершая свой путь в лужице яркого света на холодной шиферной крыше.
Не ведая ни об этом, ни о поразительной длине собственной тени; не ведая о том, что его желтоватая грудка блистает в лучах зари, воробей копался клювом в рябеньком своем крыле. Как будто уличный мальчишка, начавши чесаться, так увлекся этим занятием, что, сам того не заметив, обратился в пичугу.
Тем временем Мордлюк скатился с водительского сиденья и привязал машину, точно животное, к росшей посреди двора шелковице.
Затем он размашистой, неторопливой, развинченной поступью добрел до темного северо-западного угла двора и там свистнул сквозь зубы с пронзительностью парового свистка. В окне над его головой появилось лицо. Потом другое. Потом еще одно. Потом послышался перестук ног по ступеням, дребезг колокольчика, а за этими звуками – иные, более слитные и разнообразные: что-то в них наводило на мысль о животных и птицах, о реве, и кашле, и визге, и словно бы уханье, – но все это на расстоянии, вдалеке от главного шума, от топота ног на лестнице, от звяканья близкого уже колокольчика.
И вот из теней, стекавших, подобно черной воде, по стенам огромного дома, вырвалась стайка слуг, бежавших к хозяину, уже опять вернувшемуся к машине.
Титус с перекошенным лицом сел и, глядя на огромного Мордлюка, впал – бездумно, бессознательно – в сумасбродную ярость, ибо в самой глубине его разума забрезжили прежние времена, когда он, при всех ужасах, всей суете и без конца повторяющемся идиотизме своего незапамятного дома, был все же Властителем Просторов.