Твоя жизнь – и жизнь любого человека – отрезок, заключенный между точками рождения и смерти, а сознание движется по линии – по течению времени – как острие карандаша, эту линию ведущего.
А я заполняю своим присутствием каждую секунду каждого своего дня.
Вся моя жизнь – мгновение. Я не могу описать тебе… Это как аккорд. Это не механическая сумма, это… В чем-то я, наверное, не вполне человек. Вероятно, то, что я ощущаю, выходит за рамки человеческого.
Я возвращаюсь домой – я ведь родился в деревне… В тот день, почти тридцать лет назад, я иду за грибами в лесополосу. И вот я возвращаюсь, на пороге стоит мать, я смотрю на нее – и одновременно прощаюсь, уходя в армию, и одновременно танцую с ней на свадьбе сестры, и одновременно хороню, и вижу, как гости напиваются на поминках… А она смотрит на меня – сейчас – и видит десятилетнего ребенка, который ушел в лес – и вот наконец вернулся.
А что случилось со мной в лесу? Это вне моей жизни. Этого я не проживаю. Оно осталось в том, старом времени.
Итак, в эту секунду я сижу с тобой у водопада – и умираю. Потому что последняя точка на моем отрезке – момент моей смерти, и он тоже – часть меня, полноправная часть моего замечательного мгновения.
Умираю я, в общем-то, легко. А кроме того, я привык.
Эмма! В мою секунду я пишу одновременно все фрагменты каждой буквы этого моего письма. Впрочем, как все фрагменты всех букв, когда-либо мной написанных.
Моя жизнь моментальна. Эмма, моя жизнь наполнена смыслом.
Извини, но я вижу тебя не такой, какой ты привыкла видеть себя в зеркале. Ты для меня – сумма всех твоих лиц, слов и поступков, которым я стал свидетелем, и о которых ты мне рассказывала. Сумма взглядов, которые мне от тебя достались… Когда видишь человека всего сразу… Ты понимаешь, о чем я?
Эмма, я хотел бы, чтобы тебя в моей жизни было больше, объемнее… изменить что-то, но я не успеваю. Это все равно что нестись, как свет сквозь пространство – и одновременно зависнуть в полной неподвижности, замереть…
Такая коротенькая вечность.
Наверное, я единственный человек на земле (если я, конечно, все еще человек), который по-настоящему понимает. Муравей ползет по равнине – он может эту равнину худо-бедно описать… Но я – сумма муравьев, заполонивших каждую песчинку, значит, я в какой-то степени и есть равнина, по которой ползают муравьи. Понимаешь?
Знаю ли я будущее… Я не знаю. Оно часть меня – в ту самую минуту, когда ты задаешь вопрос.
Я возвращаюсь домой – мне десять лет, я промочил ноги… Я умираю. Я стою с тобой на вершине горы. И объясняю по телефону, как решать задачу про поезд.
Эта бумага, это письмо – из того дня, когда мы с тобой пили чай на кухне. Хотя писать его я начал раньше. Я его, наверное, всю жизнь пишу.
Для этого письма ты ушла полчаса назад. Для меня – ты не уходила. Мы с тобой смотрим на бегущую воду, на елки, на снег.
Сейчас я пишу «Прощай», и одновременно сижу напротив за столом у Ирины, слушаю, как ты рассказываешь байку о том, как расстреливают на сцене Овода. Даже самые печальные вещи бывают смешными до слез.
Вот и все.
Прощай».
Конец
Был июль.
Улица лежала в кружевной тени. Перед невысоким крыльцом толпились люди, в основном молодые, нервно смеялись, курили, сидели прямо на вытертых ступенях; при его приближении встали и расступились.
Он прошел сквозь живой коридор. С ним здоровались – опасливо и подобострастно; одним кивком ответив на все приветствия разом, он вошел в здание, и запах разогретой пыли сменился запахом пыли холодной.
Прохлада.
Экзаменационные списки на стенах. Запах пота и духов. Здесь тоже толпились, и тоже приветствовали его, и женщина в зеленом шелковом платье, видимо, мама кого-то из абитуриентов, нерешительно задала какой-то вопрос – и отстала, напоровшись на его взгляд.
Он прошел в застекленные двери, и запах холодной пыли сменился другим, давним, как эти стены, и совершенно неопределимым.
Лица. Приветствия. Гладкие ступени цвета лежалого льда. Снова приветствия. Из залитого солнцем коридора он шагнул в темный зал, где посреди прохода стоял стол с настольной лампой. Освещенная сцена была пуста.
– Можем мы наконец начинать?
Он опустился на дожидавшийся его стул. Счастливые обладатели мобильников нажали каждый на свою кнопочку. Нежный электронный писк, мгновенный зеленоватый свет, дальше – тишина.
И – приступили.
Вчерашние подростки скрипели старыми ступеньками сцены, на трясущихся ногах входили в пятно света и говорили чужими голосами, повторяли заученные слова, смотрели перед собой, но видели только белые пятна прожекторов – таким ярким казался им свет среди темного зала. Их останавливали, умышленно сбивали с толку, давали им новые задания – он молчал, откинувшись на спинку стула, и только иногда мучительно щурил маленькие воспаленные глаза.
Вот на сцену вышла высокая, светловолосая, в безвкусном макияже девушка; чуть напрягшись, он разглядел ее талант, небольшой и цепкий, как шуруп, и ее характер, похожий на стенку из толстого оргстекла. До времени выдержит, потом даст трещины.
Он сощурился – силуэт девушки расплылся перед глазами, он увидел ее судьбу. Окончание института, год работы в плохоньком театре-студии, неудачное замужество, двое детей, нищета, контора, в которую она устроится секретаршей, и только потом, лет в сорок, удачное знакомство с…
Он не стал смотреть дальше.
– Спасибо. Следующий…
Движение тяжелой бархатной шторы. Шаги по лестнице; среднего роста юноша в желтой как лимон рубашке.
Минуту он слушал монолог Карла Моора, потом, поджав пальцы в ботинках, увидел талант юноши – кусочек бетона размером с горошину. Брак предварительной консультации. У парня нельзя было принимать документы.
Смотреть судьбу юноши он не стал.
– Спасибо. Следующий…
Шептались члены приемной комиссии. Возможно, кто-то захочет взять парня в желтой рубашке на свой курс. И отчислит – через год, через два…
На сцену поднялась маленькая чернявая девушка в назойливо-алом платье. Его тронули за рукав; да, он знал, что именно эту надо брать. Его предупреждали.
Он улыбнулся краешком рта. Девушка читала легко, как по маслу, ее натаскивали лучшие педагоги.
Он прищурился.
Талант был, но заурядный, как вареное яйцо. Стиснув зубы, он увидел ее судьбу – сразу после института папа устроит ее в лучший театр, и она проработает несколько сезонов, играя роли второго плана, потом ей наскучит – и ее устроят куда-то еще…
Усилилась боль в груди. Левая рука привычно нащупала на столе аптечную упаковку.
– Спасибо…