– Я… – шея его дернулась. Он закричал – сперва закричал, потом запел. Он пел, обернувшись к Городу, пел хорошо, а Улия слушала.
* * *
Утро они встретили на развалинах старого моста – на «быке», поросшем травой, с одиноким маленьким деревом, укоренившимся между камнями.
Кругом были только воздух и вода.
– Как мы здесь..? – спросил Парень, но уже без удивления.
Мимо – совсем рядом, по новому мосту – прокатил пассажирский поезд.
– Я иногда прихожу к нему, – сказала Улия. – Приношу газеты и пластиковые стаканчики. Он думает, что газеты и стаканчики – символ жизни… Ты видишь, он давно уже мертвый. Но нутро его осталось. Наверное, он испугается тебя или побрезгует, не выйдет. У тебя нет пластикового стаканчика?
– Нет, – сказал Саня.
Они сели в траву и долго молчали, глядя на рассвет. Мимо по реке прошел катер, по новому мосту прошел еще один поезд.
– Почему они нас не видят? – спросил Саня. – Люди?
Улия пожала плечами:
– А надо?
– Значит, ты, – Саня запнулся, – значит, ты в городе вроде дриады?
– Кто такая дриада?
– Это как бы душа дерева… Живет в стволе…
– Брось, у деревьев нету никакой души. Они тупые, тупее фонарей.
– Нет, – сказал Саня, кажется, обиженно. – Деревья весной цветут, распускаются, а осенью опадают… А фонари?
– Фонари, – Улия усмехнулась. – Фонари… Попробуй как-нибудь постоять подольше рядом с фонарем. Лучше вечером. А еще лучше – перед рассветом. Впрочем… фонари вечером загораются, а утром гаснут – на этом заканчивается их сходство с деревьями.
Саня молчал, озадаченный.
По новому мосту прокатили два поезда в разные стороны.
– Я, кажется, голос сорвал, – сказал Саня. – Наорался.
Улия не ответила.
– Вчера мне казалось – завалю третий тур, и хоть с крыши вниз головой, – пробормотал Саня.
Улия на отвечала.
– А теперь, – продолжал Саня, помолчав, – послушай… Господи… Это же бред какой-то, или сон, такой прекрасный и страшный сон… Скажи, все это, Город… Ты… Ты мне снишься?
* * *
– Вот идет женщина, молодая, ведет за руку ребенка, она смеется, мальчик ей что-то рассказывает… Они не торопятся, наверное, гуляют. Вот остановились, чтобы купить мороженого. Видишь?
– Где?
– Вот, на углу, прямо перед нами… Она покупает шоколадное себе и фруктовое ребенку… Видишь? Смотри… Вот идет старушка, ей лет семьдесят или больше, в одной руке у нее сумка с половинкой черного хлеба, в другой – поводок, она ведет маленькую дворнягу… Видишь? А вот два парня, они спешат… Они, наверное, студенты. А вот девчонки, школьницы, рассматривают витрину… Та, что постарше, поправляет воротничок той, что помладше, сестры они, что ли… Похожи… Обе белобрысые… Видишь? Посмотри, вот муж и жена, они о чем-то спорят. Посмотри, вот молодой мужчина катит коляску с младенцем… А вон какая красивая идет!.. А вот, посмотри, мужик какой-то печальный, неприятности у него или зуб болит… Видишь?
Они сидели на каменной скамейке, спиной к движению, лицом к текущей по тротуару людве. Саня все говорил и говорил, а Улия всматривалась, пытаясь увидеть то, чего не видела никогда прежде.
Саня говорил, речь его была монотонна, как шорох шин по асфальту; за их спинами выплескивалась людва из дверей-гармошек, дрожали провода и перекликались сигналы. Улия зажмурила глаза: голова закружилась. Она на мгновение ощутила себя летящей вдоль гирлянды фонарей, летящей в точку, где обочины сходятся и никто не бывает несчастлив.
А когда она открыла глаза – сплошной поток людвы взорвался и рассыпался на блики и тени, на светлые лица – так ночное зарево распадается, если приглядеться, на миллионы играющих светлячков. Они шли мимо – молодые и старые, мужчины и женщины, старики и дети, смеющиеся и серьезные, печальные, усталые и торопливые, с сумками и налегке, раздраженные и беспечные.
Их было много, но каждый был сам по себе. Каждое лицо притягивало взгляд, будто огонек в темноте, и Улия смотрела – заворожено, как в пропасть.
* * *
– Нет, туда мы не пойдем, – Улия остановилась далеко на подступах к лестнице, ведущей под землю.
– Почему? – удивился Парень. – Я думал, ты мне про метро тоже покажешь… Что-нибудь такое, тени в тоннеле, рельсы поют…
– Там жилище подземного ветра, – сказала Улия. – Он враг всем, кто живет на земле.
– Но людям-то он не враг…
Улия пожала плечами.
– Нет там никакого подземного ветра, – неуверенно сказал Саня. – То есть – есть, конечно… но это просто ветер, такой же, как на поверхности.
– Не такой же, – сказала Улия. – Ты его не видел, потому что ты людва.
– Я человек, – мягко сказал Саня. – И я хотел бы, чтобы и ты… тоже.
– Тоже – что?
Саня обнял ее за плечи. Она сперва напряглась, потом расслабилась.
– Не уходи, – прошептал Саня ей на ухо. – Не исчезай… Пожалуйста.
* * *
Глубокой осенью улицы звучали по-другому. Не шершаво, как летом, и не приглушенно, как зимой; звонкий шум их расплывался, как отражение светофоров в подернутой рябью луже, как радужные пятна бензина, расцвечивающие мостовую мохнатыми яркими цветами.
Теперь она жила у Парня – в блочном доме с оседающим фундаментом. У Сани было фортепиано – инструмент, помогающий ему петь. Еще у него были и Мама и Папа. Обоих связывали с Парнем невидимые нити, он скользил по ним, как по натянутым проводам, и сам того не понимал; никогда прежде Улия не видела, чтобы одно существо было связано с другим так ощутимо и прочно, как Мама и ее Парень.
По отношению к Улии Мама испытывала недоверие и страх.
– Почему она боится меня? – спрашивала Улия у Сани.
– Она вовсе не боится, – терпеливо врал он.
– Ей не нравится, что ты меня любишь.
– Она еще не привыкла. Она, как всякая мать…
Саня говорил «как всякая мать», и лицо его Мамы расплывалось перед глазами Улии, сливаясь с прочей людвой. Приходилось делать над собой усилие, чтобы разглядеть сперва ее руки, режущие хлеб на столе, потом передник с горохами, потом лицо, сосредоточенное и несчастное; Улии становилось жаль ее. Хотелось сделать что-нибудь, чтобы Санина мать наконец-то перестала бояться.
– Давайте я порежу, – сказала она однажды и попала в цель – Мама, просветлев, протянула ей хлеб и нож.
Хлеб был смешной на ощупь. Шероховатый и теплый. Улия провела по нему ножом, но корочка не поддалась так легко, как всегда поддавалась Маме. Улия удивилась и провела ножом еще раз, потом еще; хлеб упирался, надо было держать его крепче и сильнее налегать на нож.