– Юленька, – растерянно сказала Мама, – ты что же… Никогда не резала хлеб?!
В этот момент хлеб разошелся наконец под лезвием ножа, и Улия не успела убрать с его пути указательный палец.
– Ты порезалась! – шепотом воскликнула Мама.
Улия смотрела на свою руку. Ранка была такая тонкая, что ее не было видно, если бы не кровь – нипочем бы не разглядеть.
Саня, откуда ни возьмись, набросился на Маму с упреками:
– Зачем ты ее заставляешь?! Домработницу нашла?
Мама покраснела от гнева. Улии стало смешно: Саня и Мама ссорились, как могли бы ссориться фонарь и его тень…
Они не понимали, как смешно их ругань выглядит со стороны. Поэтому, когда Улия засмеялась, оба замолкли.
* * *
Саня не поступил в консерваторию.
В тот вечер, когда это стало совершенно ясно, они с Улией сидели на большом бульваре под каштанами. Машины сбивались в тугие пробки, рычали и сигналили, и регулировщик, серый солдатик часа пик, перекрывал им путь либо выпускал на волю.
Саня молчал. Улия молчала тоже. С каждой минутой отчаяние становилось все легче. Отступало и рассасывалось, как дорожная пробка накануне ночи.
И ночь пришла. Саня и Улия опускались в омуты проходных дворов, ныряли из переулка в переулок, фонари мерцали, как сокровища на черном бархате, и отражались в негорьких слезах, застилавших веселые Санины глаза.
– Хорошо, что я не поступил, – говорил Саня. – Слава Богу, я счастлив. Потому что теперь я буду петь только для тебя. Для тебя. Мне не надо других слушателей. Только ты. Мы поженимся. У нас будут дети. Я найду работу, буду хорошо зарабатывать, у меня будет свой бизнес… А по вечерам я буду петь для тебя. Здорово, правда?
Она кивала.
Утро они встретили на том же бульваре, на той же скамейке, только дымных пробок теперь не было, а были одинокие машины, шмыгающие туда-сюда, да еще светофор, мигающий желтым над тем местом, где прежде стоял регулировщик.
– Спой, – сказала Улия. – Спой о Городе.
Он улыбнулся. Еще не успев согласиться, глубоко вздохнул – так вздыхает птица, собираясь взлететь.
Саня запел – негромко и без слов. Улия и без слов узнавала усыпанные огнями склоны, цепь огней в зеркальной реке, потоки людвы и машин в стремнинах развязок, высокие и низкие дома, удерживающие небо над большим Городом…
Саня пел, и Улия вдруг вспомнила все, что было сказано этой ночью.
И поверила каждому слову.
Машин становилось все больше. Саня уже не пел, а просто сидел, держа Улию за руку; в доме напротив – на четвертом этаже – открылась форточка, пропуская чье-то любопытное лицо.
– Прошу прощения…
Улия и Саня разом повернули головы.
Неподалеку, у чугунной оградки, стояла Красная Машина с открытой дверцей. А в двух шагах от скамейки был человек в дымчатых – будто очень запыленных – очках.
* * *
Человек в Красной Машине не понравился Улии, зато после встречи с ним Саня стал больше петь. Он пел утром в ванной, днем за фортепиано, вечером в постели; Улия слушала, и ей казалось, что она летит вдоль улицы над осевой разметкой, и фонари свиваются в огненные ленты справа и слева.
После нескольких дней счастливого ожидания Саня пришел домой возбужденный и пьяный, потрясая бумажкой, которую он называл контрактом; его родители были не то обрадованы, не то обеспокоены.
– Я буду петь, – объяснил Саня Улии. – Это настоящее везение, удача, да просто жар-птица в руки… У меня будут альбомы, я стану… Ты еще увидишь!
Он заснул, а Улия поднялась в темноте, отперла дверь без ключа и вышла в тесный коридор, где маялось на грязной лестничной клетке нутро блочного дома с просевшим фундаментом.
Чужие фонари едва заметно перемигнулись при ее приближении, провода напряглись и снова расслабились; улицы были пустынны, светофор с четырьмя секциями подобострастно вспыхнул зеленым. Улия вышла на середину большого проспекта и села на двойную линию разметки, уютно и привычно, будто на жердочку.
Теперь Саня будет много петь. Он счастлив. А значит, и она счастлива тоже.
Она запрокинула лицо к фонарям; асфальт был теплый и мягкий. Улии захотелось лечь, и она так и сделала бы, если бы совсем рядом – по третьей полосе – не пролетела черная тень, сопровождаемая шумом мотора.
Тень скрылась за горизонтом и тут же вернулась.
– Привет, – сказал Переул. За спиной его сидела на мотоцикле молоденькая обитательница башен-новостроек. – А я тебя не узнал.
– Привет, – сказала Улия, глядя мимо Новостроечки. – Что так, глаза подводят?
Переул усмехнулся:
– Ты стала похожа на людву. Еще немного – и перестану замечать тебя.
– Твое дело, – сказала Улия, не подавая виду, что уязвлена.
– А покататься не зову, – сказал Переул. – Боюсь, откажешься.
Новостроечка засмеялась. Улия ушла.
* * *
Каждое утро за Саней приезжала Машина; Улия радовалась, и на то был повод. Прежде Парень частенько спускался во владения подземного ветра, и, сколько бы ни клялся потом, что ездил на трамвае или на автобусе – едва ощутимый запах от его волос и одежды пугал Улию и отвращал ее от Сани.
Теперь за Саней приходила Машина, и Улия вздохнула спокойно.
Жизнь менялась. Все менялось с каждым днем; Улия верила, что это перемены к лучшему.
Спустя несколько месяцев Саня переехал в новую квартиру – в старом районе, на чахлой усталой улице, которая почему-то нравилась ему. Дом был кирпичный, нутро его сторонилось Улии, да и сама она не хотела бы сейчас сталкиваться ни с кем; память о недавней встрече с Переулом никак не желала выветриваться, обида не желала забываться.
Саня возвращался вечером – его привозила все та же Машина, – но не пел больше. Он казался усталым и похудел. На пустой кухне не возились молчаливые Папа и Мама – они остались в блочном доме; когда Сани не было – или когда он засыпал, что почти одно и то же – Улия шла в свой прежний район поговорить с фонарями, почистить водостоки, приструнить спесивый светофор.
Шаплюск говорил, что мир гибнет. Что асфальт у его подошвы трескается, а на мостовой появляются выбоины такие глубокие, что движение скоро не сможет их преодолеть и застопорится навеки.
– Представь, – говорил Шаплюск, – движение превратится в неподвижность… Они будут стоять здесь, фары за фарами, и днем и ночью, они врастут в асфальт, а кругом будет бесцельно кружить людва…
Улия смеялась над его страхами.
Зато Даюванн не желал теперь беседовать с ней.
– Людва, – говорил он презрительно.
Иногда ей хотелось ударить по его бетонному стволу.