А возможно, правы Демокрит и Тит Лукреций Кар – все состоит из атомов. Не мне судить. Но я вижу, как красная полоса на горизонте становится все тоньше, солнце в пустыне исчезает стремительно, словно вор, бегущий с твоим кошельком на сирийском базаре. Конь мой устал, я оставил его внизу. Я стою на краю каменного утеса, выточенного ветрами из песка, и смотрю
на закат.
Ирод Антипа и чернокожие рабы где-то там, далеко позади. Впереди, в темноте, бродят львы и львицы собирают львят. Я слышу далекий рык хозяин прайда. Царь всегда царь – даже если он ленив, и космат, и не расторопен.
Возможно, поэтому мы, дети Ромула, убили и прогнали своего царя.
Мы – римляне. Дети республики. Львицы и львята, прогнавшие своего повелителя-льва.
Возможно, поэтому царевич Ирод Антипа охотился сегодня со мной, трибуном-мальчишкой, и смеялся белозубо, распугивая шакалов…
Потому что мы покорили полмира.
Топот солдатских калиг слышали варвары от Британии до степей Великого Понта.
Я стою и смотрю на закат, на исчезающую полосу. В животе замирает – и вдруг я слышу за спиной рычание. Мир переворачивается и становится плоским, как мозаика на стене. В ушах – гул крови. Я медленно поворачиваю голову…
…говорят, перед глазами проносится вся жизнь.
Огромная лапа. Кроваво-красная грива, похожая на нечесаный песчаный бархан, на выплеск лавы, еще не до конца остывший, со сполохами огня – в завалах каменных волн тонет последний луч солнца.
Лев стоит и смотрит на меня.
Я смотрю на льва. В его глазах отражаюсь я и разломленная моим силуэтом огненная полоса заката.
Черные глаза. Сердце зверя. Мое копье – у седла, на моем коне, мирно пасущемся под скалой. Ветер дует в сторону льва, поэтому конь даже ничего не знает и ни о чем не беспокоится. На его шее – сумка с зерном. Беспечный скакун! Впрочем, на его месте я бы тоже не волновался и мирно жевал.
Лев разевает пасть и с шумом зевает. Я вижу темную пасть глотки и розовый язык. Клыки, от которых у меня пробегают му-
рашки.
Я смотрю на зверя. И не чувствую страха. Я чувствую пустоту.
Лев поворачивается и неторопливо уходит. Я смотрю ему вслед…
Возможно, такую же пустоту я почувствую, когда узнаю, кто убил моего брата. Но в следующий раз, когда я встречу льва, мое копье будет при мне.
Тот германец, Стир, с фигуркой Быка… интересно.
Вернувшись в комнату, я оглядываюсь. Где-то здесь должна быть фигурка птички. Воробья, наверное. Точно, я вспоминаю стаю серых птичек, срывающуюся с песка арены… с песка, на котором темнеют багровые пятна крови – их засыплют служители цирка, когда бой завершится.
Да, это, наверное, Воробей.
– Тарквиний! Тарквиний!
Молчание.
– Старик, где ты? – Я начинаю злиться.
Проклятый день начался плохо и становится все хуже. Зеленый сундук стоит раскрытый. Часть моих вещей валяется на кровати. Видимо, старик начал доставать мне одежду, да и забыл. С ним такое бывает – в последнее время.
«Продай старого раба». Да, интересные все-таки у Катона Старшего были понятия об излишествах.
– Тарквиний! Проклятый старик, где ты?
Молчание. Я переступаю через брошенную им мою шелковую тунику – желтую, как золото, и, Тифон стоглавый, очень дорогую вещь.
Если старик начал делать такое, придется искать ему замену.
И тут я думаю: а вдруг что-то случилось? Вещи разбросаны. Вдруг вошел кто-то чужой, вор, местный варвар-грабитель – и убил старика. И теперь убийца ждет меня за дверью…
– Будь ты проклят! ТАРКВИНИЙ!
Я слышу стук, словно за стеной что-то уронили. Рука тянется к ножу – черт, я же безоружен! Я бесшумно передвигаюсь к раскрытому сундуку, заглядываю. Сначала мне кажется, что там ничего нет… кроме груды вещей… Потом вижу рукоять гладия под пурпурной лентой. Отлично. С тихим едва слышным скрежетом клинок выходит из ножен.
Теперь при встрече со львом я не буду безоружным.
– Тарквиний! – говорю я на всякий случай. Клинок меча блестит, приятная тяжесть.
На кровати лежит браслет из бронзы. Он дан мне за то, что я организовал доставку воды в отдаленный гарнизон. Моя единственная награда за время военной службы. Я подхожу, поднимаю его. На старой бронзе – царапины. И тут слышу шаркающие шаги, стариковские.
Тарквиний появляется из соседней комнаты. Идет сонный, едва волоча ноги. Зевает. Я выдыхаю. Облегчение такое, словно сбросил с плеч гору. Я опускаю меч.
Ну все, он у меня получит…
– Простите, господин Гай, – говорит старик. Голос дрожит. – Я… задремал… простите. А… а зачем вам меч?
И тут я не выдерживаю.
– Я тебя в пекарню отправлю, – говорю я медленно. – Слышишь?!
Воздух вокруг меня загустевает, словно остывающее на воздухе жидкое стекло, что превращается в сосуд для воды. От ярости у меня пересыхает в горле. Я делаю шаг, хватаю старика за тунику у горла, стискиваю и вздергиваю вверх. Подбородок его с белесой бородой задирается. Еще секунда, и я швырну его в угол. Или ударю головой – пустой и старой – о кроватный столб. Меня трясет от ярости.
– Да, господин Гай, – говорит старик спокойно. – Слушаю.
В следующее мгновение я едва не швыряю его в стену. Будь ты проклят, глупый старик! Будь…
«Он не виноват, что ты упустил девушку». Я закрываю глаза, пережидая приступ ярости. Под веками пульсирует красное. Громкое красное. Не виноват, что трибуны ни в медный обол тебя не ставят…
…проклят, болван!
Не виноват, что твой брат умер, а всем плевать.
В следующее мгновение я открываю глаза. Отпускаю Тарквиния. Он отряхивается, поправляет одежду, словно ничего не произошло. И тут мне становится стыдно. Это как волна. Тебя окатило, и ты стоишь весь мокрый…
«Я сам виноват», – думаю я. Ничего, ничего.
– Господин Гай, – говорит Тарквиний спокойно, словно ничего не произошло. – Вы меня звали?
– Да. – Я дергаю щекой. «Ну же, успокойся!» – Найди мне ту фигурку.
– Какую?
Я прикрываю глаза, чтобы снова не сорваться. Красное с черным. Снова открываю.
– Фигурку, что осталась от Луция.
– Воробей?
Я от удивления забываю про злость. Верно. Именно так я ее и назвал.
– Воробей, – говорю я.
Тарквиний кивает. И только тут я понимаю, что до сих пор держу в руке меч.
* * *
Холодная тяжесть фигурки на моей ладони.
Воробей. У греков воробьи – переносчики душ умерших. Когда человек умирает, они подхватывают его душу и несут в подземный мир.
У нас, римлян, этим же занимаются голуби. Поэтому даже урны для праха у нас в форме голубей. Колумбарии.
Я вспоминаю восковые маски предков, подсвеченные огоньками сальных свечей…
Поэтому лучше – не умирать.
Я качаю ладонью, в амулете отражается дневной свет, играют блики. Стискиваю Воробья в кулаке. Почему эта безделушка – хотя и красивая – была так важна для Луция? Почему пришлось разжимать его мертвые пальцы, чтобы вынуть ее?