— Мой брат обещал тебе поединок…
Как громовая стрела попала в Некраса! Вздрогнул, споткнулся, но выправился и пошёл. Кто-то сунул ему в руку датский меч, лежавший без дела. Некрас взошёл на курган, где стояли прежде него Асгейр, Хаук и остальные, и один Хаук был ещё жив, да и то — выживет ли, пепельноволосый. Я посмотрела на Хаука. Отроки суетились, заворачивали на нём одежду, один побежал к берегу за водой, и ни у кого не открылся рот возбранить, коли сам вождь смерти решил. Я воткнула в землю копьё, подсела помочь. У него разливалось померклое, синее пятно на груди, дыхание застревало. Мы повернули его смятым боком на влажную от вечерней росы, холодную землю, уложили голову поудобней.
Тут громко всхлипнула и, не таясь, заплакала красавица Третьяковна. Отец рванул её за косу — без толку. Мелькнуло: никак всё же полюбился Некрас?.. Мне бы не полюбился, но ведь и я не Голуба. А и с чего взяли, будто насильничал, не сама ли утратила разум под поцелуями красивого парня, после опамятовалась и наплела с перепугу…
— Не буду драться с тобой, — трудно выговорил Некрас, и я подняла голову. Ой!.. Языкатый, гордый Некрас у всех на виду встал на оба колена перед вождём. И тот смотрел молча, опустив руку со Спатой, чёрной от крови. Некрас сложил наземь меч, русые кудри рыжели в последнем солнечном свете. Он молвил ещё:
— Возьми к себе, воевода. Не то снимай голову с плеч.
Как он дерзил, вынутый из воды, хоть могли бы его за те речи опять выбросить через борт. А вот теперь склонился прилюдно, оставив прежнюю прыть. Варяг что-то сказал ему. Я сидела далековато, не разобрала, передали:
— Порты отмывать, может, возьму.
И шагнул с насыпи, на которой весь вечер стоял, кладя требу Перуну. Некрас легко сбежал следом, счастливый, пошёл туда, где дружина, встал наконец с отроками.
— Насыпайте курган, — сказал воевода. Головы сосен едва чернели вверху, когда сели пировать у костров. Смерти нет, пока весело пируют живые, пока в память о мёртвых они кладут наземь ложки чашечками кверху…
Со мною ни разу ещё не бывало, чтоб схватывалась и бежала, укушенная неожиданной мыслью, бросалась что-нибудь делать. Всегда старалась размыслить, и так и этак прикинуть. А вот… бежала в лес со всех ног, тащила с собой лопату, и больно билось сердечко, словно где-то чаяли выручки, а я медлила.
Из-за меня погиб Славомир. Даром что не пришлось ему прикрывать меня в битве, платить свою жизнь вместо моей. С чем я, косноязыкая, сравнивала тот бой? С пиром-веселием, когда не жалеют для гостя ни брашен, ни драгоценных пряных медов? А надо бы — с севом, вот так: железным мечом распахано поле, брошены в раны земли калёные стрелы… Нет, не умею. Сев — издревле, от праотцов, таинство мужеское. Нагими вступают севцы на тёплое, ждущее ласки тело земли, несут новую жизнь, золотое зерно, в особых мешках, скроенных из старых портов. Тогда заключается между ними и полем совсем особенный брак, и беда хуже нет, коли будет замечена вблизи хоть одна настырная баба. Скинет, подобно испуганной женщине, испуганная земля, пропал урожай!
Не оттого ли пропало счастье в бою…
Кому себя сохраняла? Тому, кого со мной нет и будет ли прежде, чем обрету уже зрак бесплодной старухи? Думала: вот обниму Славомира, и станем жить-поживать… и тут-то придёт, кого полюблю… Зато родился бы сын. Сын, похожий на Славомира. Отцом паче кровного стал бы ему Тот, кого я всегда жду. В сердце принял бы, растить взялся в любви, что своего…
Мелькала под пятками знакомая лесная тропа. Как я шла здесь по весне, носом хлюпая за спиной воеводы. Потом летом шла, и ухмылялся сзади Некрас. Уж вот кто знай играл себе, со мной не вышло — с Голубой, и всё радость, и всё как с гуся вода. Он теперь мало песен не пел, отстирав красно-бурую льняную сорочку, там на плече были нитки — я положила. А мне тогда печаль была беспросветная и сей день не краше…
Вот оно озеро! Око лесное, зелёное, ещё не залитое мёртвой жижей болота. Выворотень-страшило тянул сожжённые лапы, полз по прогалине к тонкой, давно отцветшей черёмухе и всё не мог доползти, одолеть те девять шагов, что их разделяли… Его мне с места не сдвинуть, но деревце выкопать сдюжу. Это я непременно должна была совершить, потому что иначе-иначе можно не думать больше о Том, кого я всегда жду. Увидят сторонние люди, со смеху надорвутся, умом, скажут, девка скорбит. Да про меня чего уж не говорили.
— Ты потерпи, — бормотала я, как заклинание, неизвестно кому. — Ты потерпи.
Лопата рвала войлоки травяных корешков. Когда-то очень давно, верили деды: живая кожа земли, нельзя её ранить. Тогда не сеяли хлеб и сено не скашивали, не уряжали репища на пожогах. Мы, внуки знали иное — без муки, без обиды телесной и не зачнёшь, и не родишь; любить, ласкать землю, плодо-творить, вот она, сила.
Сила никчёмная…
Потерпи!
Я рубила серую твердь, рубила сплеча, яростней, чем в бою. Дралась вглубь, пока трепетный стволик не подался под рукой, небось, бедное деревце втянуло от ужаса корешки. Не ведало, глупое, — о нём радею. Тут я опамятовалась, что не приготовила ямки, бегом обратно к коряге, живо наметила, где стану сажать: в кольце корявых клешней — а знать бы, чем раньше было страшилище? Берёзой, дубом, сосной?.. Я вырыла ямину — гнал неистовый вихрь, выплёскивал неприкаянную могуту, а её всё вроде не убывало. Я натаскала воды кожаной шапкой. Примерилась к деревцу, обняла… потянула наружу круглый, как бочка, тяжёленький ком земли, корней и каменьев. Ой тяга была — ещё горсть, и треснул бы пуп. Мать с ума бы сошла, если б видела. Ноги резвые застонали, пока одолела девять шагов, девятью вёрстами показались… ан не выронила, опустила бережно в ямку, да проследила, челом к выворотню, не прочь… И тут сдавило виски, поплыло в глазах. Вычерпала себя.
Уже через силу справила деревцу новоселье, как следует напоила, чтоб не скучало, не поникало листом. Пошла, волоча ставшую пудовой лопату, закидывать прежнее место, негоже ему безокой глазницей жаловаться небесам. Утоптав, нагнулась умыться… вязкий берег чавкал несыто, не хотел выпускать босые ступни… Теперь бы назад, покуда не вспомнил кто видевший, как я убегала.
Я лениво подняла голову, отыскала солнце над лесом. Как раз подойду к вечерней еде. Но прежде чуть полежу. Было там, за выворотнем, в кустах, укромное место.
Надо ли говорить — я тотчас заснула, обняв измазанную лопату, да так, как давно уже не спала. А проснуться выпало по-звериному: оттого, что рядом двигались люди. И хоть неоткуда было взяться у крепости недоброму человеку, привычка взяла своё. Я не вздрогнула, не раскрыла глаз, не перестала тихо, ровно дышать.
Меня не заметили. Зато я с облегчением узнала шаги, это шёл мой старый наставник. Но не один. Тот, второй, легко и мягко ступал, чуть заметно прихрамывая. Они подошли, постояли над бережком, потом сели возле коряги, там было бревно — обомшелый, как кочка, остов давно упавшей сосны. Да. Кто бы ни был второй, не уползти потаённо. Хагена не обманешь. Уж лучше лежать где лежу, не шевелясь.
— Зря я парня прогнал, — проворчал низкий голос. — Они помирились бы.
Вот когда я почти с ужасом узнала вождя и поняла, что попалась, как мышь, забравшаяся в кувшин. Он нюхом почует меня, если останусь. И поймёт, если кинусь вдруг удирать. И он не поверит, что я здесь не нарочно. Потом до меня дошёл наконец смысл сказанных слов.
— Надо было отправить его куда-нибудь на месяцок, — сказал воевода. — Сестрёнка простила бы. Она его любит.
— Она старшенького зовёт твоим именем, — сказал мой наставник.
— Ну да. И Яруном, если думает, что я не слышу. Я плохо сделал тогда.
И нарушил второй гейс, добавила я про себя. Я ощутила, как затекает бедро. И холод полз по спине.
— Ты переменился, — вздохнул приметливый дед. — Я не ждал, что однажды хоть кто-нибудь из этого племени уйдёт от тебя живым…
Варяг молчал некоторое время. Потом вытащил нож и начал втыкать в трухлявое дерево.
— В прежние времена меня бы давно закололи в запретном лесу.
— Теперь не прежние времена. — Я двенадцать зим только жил, чтобы мстить. Теперь я полон, как трясина после дождя. Они вновь замолчали. Я не дышала.
— Я думал, брат сменит меня. Я многого ждал от него за ним бы пошли. Здесь на каждом шагу берёзы, отец. Жаль, у Плотицы нету ноги, хотя… ты прав, многое изменилось и теперь это не убыль…
Я почувствовала, что покрываюсь испариной.
— Негоже, чтобы такой род прекращался, — сказал мой наставник, и я сразу вспомнила рыбьи раскрашенные пузыри на стене, рядом с луком, которого не обхватила бы моя ладонь. Мстящий Воин…
— Если бы ты мог видеть её, отец.
Я не справилась с собой, открыла глаза. Показалось? Или вправду эти слова сказал совсем другой человек, не тот, что стоял на кургане третьего дня, правил тризну по Славомиру?.. Старый Хаген лишь усмехнулся: