— Не так, — прошептал почти сразу же Хаук. Я чуть не выронила свирели. Синие глаза были мутными, в кровавых прожилках, но смотрели осмысленно. Он пытался поднять руку из-под одеяла: — Дай… покажу.
Я поспешно вложила свирель в холодные пальцы, не зная, можно ли радоваться, не прощальная ли это вспышка углей перед тем, как уже подёрнуться пеплом. Он повёл взглядом на усыновлённых, те тотчас подпёрли его, помогая сесть. У мальчишек были взрослые лица. Хаук несколько раз вздохнул, серея от усилий и боли, потом всё-таки заиграл. Песня была та самая, только звучала чуть слышно… точь-в-точь как смех Славомира, когда рожала Велета… Мне стало страшно и захотелось выхватить свирель, пока и его не затянуло туда же…
Он отнял от губ старое дерево, уронил руку и улыбнулся, опуская ресницы. Я приросла к полу: умер!.. Старший датчанин склонился, послушал дыхание:
— Спит…
— Иногда, — рассказал мне Блуд Новогородец, — бывает, всего лучше лечит ранивший меч. Коснуться им, и всё как есть заживёт.
Вот ещё новая мне, бедной, заноза! И ведь не отпустит, пока смертоносная Спата не будет приложена к увечному боку. Или к моей голове с размаху, тоже можно дождаться. Хорошо Блуду, обронил искру в солому, и нет больше печали. Он тоже наведывался к полонённым, даже принёс ненужное одеяло, но не радел, как я, глупая. Со времени житья у Вадима он не любил датчан, не простил им, не встретив княжьей заступы против обидевших его за столом. Околдовал или нет его Хаук, мой побратим не казал виду, не догадаешься, если не помнить, как он протянул ему меч тогда на поляне… Нет, не пойдёт просить воеводу.
Велете брат не откажет, но как я ей поведаю про жалость к датчанину, у неё за спиной тоже были кровавые головни размётанного Гнезда… погубленный род… и названый брат Славомир. Меня палило стыдом, ведь я, толком не начав, покидала месть за обиду Велеты и побратимов, за лютую обиду вождя. Я казнила себя, вспоминая, как умирал Славомир. За дела одного всегда платится племя, на том стоит мир и будет стоять. Страх подумать, что будет, если переведётся этот закон. Но не Хаук убивал Славомира. Того, кто убил, я там же свалила, его за борт кинули Морскому Хозяину, а голову так расклевали птицы, что узнать было нельзя. Хаук не грабил Нету варяжскую, не убивал жену воеводы, не поднимал на копьё его сыновей…
Я не могла ничего сотворить над собой, упиралось что-то внутри. Наконец я пошла к премудрому Хагену. Кто посоветует, кроме наставника?
— Скогтил тебя Ястреб, — недовольно буркнул старик. — Чуял я, тем всё и закончится!
Я редко краснела, но тут уж пот выступил над верхней губой.
— Ты сам знаешь, дед Хаген, что это не так.
Мне казалось, он переменился ко мне. Так, словно я собиралась кого-нибудь предавать. Нет, не спрошу. Вдруг дело не в том.
— Бренну я не указ, — приговорил ворчливый слепец. — И никто ему не указ, опричь Перуна да князя. Иди себе.
Я всё же надеялась: однажды очнувшись, Хаук повернёт вжиль. Пока на это было мало похоже. Он совсем не мог есть, с трудом глотал молоко и ягодный сок, виски провалились. Он не всегда узнавал меня и даже на свирель то откликался, то нет. Однажды я стала учить свирель песням, которые пели у нас зимой на досветных беседах. Сама я пела не лучше других, в этом мне далеко было и до Голубы, и до мужатой теперь сестрицы Белёны. Но уж что знала, то знала. И была там песня о берёзе, изломанной свирепой метелью, и как весною могучие корни погнали вверх новую жизнь, и как текли, иссякая, прозрачные слезы по искалеченному стволу, по рваной белой коре…
Воевода вырос у порога клети, точно из-под земли. Я не заметила, как подошёл. Вскинула глаза, только когда легла уже тень на порог. Он стоял в двух шагах и смотрел на пленников поверх моей головы. Вот когда я покрылась бурыми пятнами, испепеляющий стыд меня охватил, в прах рассыпались все разумные доводы, стоило поглядеть на его белую голову и на то, как он сжал зубы при виде датчан. Пятнадцать и четырнадцать лет было бы теперь его сыновьям. Зим, как считали галаты. А жене тридцать три, они с нею были погодки…
Спата оттягивала ремень на правом бедре. На кожаных штанах светлела потёртость от ножен.
Он молча стоял, и меня, помню, забрал ледяной страх, как бы кто из невмерно отчаянных пленников не погубил себя дерзостью, мол, это хёвдинг в таких обносках или пастух…
— Открой бок ему, — по-словенски сквозь зубы приказал воевода, и я поняла, что он сдирал с себя кожу.
Я повернулась поспешно. Запавшие глаза Хаука были недоуменно раскрыты, он хотел что-то сказать, я прошипела свирепо:
— Молчи!..
И руки дрожали, покуда спускала старенькое одеяло и разматывала повязку. Узел запутался, я торопливо нагнулась и оборвала тряпку зубами. Хаук только вздрогнул всем телом. Я оглянулась. Вождь медленно вытащил Спату и протянул мне черен. Он порезал пальцы о лезвие, такого с ним никогда не было раньше.
Знаменитый меч лёг мне на ладони. В нём была холодная жизнь, насторожённая змеиная сила.
— Спата, — сказала я тихо, пытаясь не торопиться, — славная Спата! Ты прежде была рудой кровью земли, болотным железом. Калили тебя в жестоком огне, топили в воде, били молотами. Клялась ты тогда, что вовеки не выйдешь из воли хозяйской. Возьми же назад то, что причинила!
Бывает, заклятое оружие отзывается человеческим голосом. Конечно, Спата мне ничего не ответила, не провестилась словом… Но услыхать услыхала. Я несколько раз приложила клинок к обнажённому боку, творя Перунов цвет о шести лепестках. Я стояла подле Хаука на коленях. Я отдала меч вождю. Он молча сунул его в ножны, мне показалось, еле сдержался, чтобы не вытереть. Повернулся и ушёл через двор.
— Такой вождь мог бы одеваться наряднее, — проводив его глазами, сказал старший датчанин. Меня как стегнули, я крикнула, и губы слушались плохо:
— Было бы ему с чего наряжаться! Вы, датчане, весь род его погубили! Ему видеть вас мука!..
Вскочила на ноги и убежала. Негоже опоясанному Кметю лить слезы, когда пленники смотрят.
— Дедушка… — подошла я вечером к старому саксу. Я была уверена, он и тут буркнет в ответ что-нибудь неласковое, он ведь не хуже меня знал, чего стоило воеводе исполнить его просьбу. Но Хаген только вздохнул. Положил руку мне на затылок и долго не отпускал.
После гибели Славомира наступила быстрая осень. В день сражения берёзы на островах чуть начинали желтеть, теперь с них вовсю опадали расшитые золотые одежды. Когда они были зелёными, они видели Славомира. Новые листья, дремавшие в почках, уже не будут помнить его. А над болотными топями в густом предрассветном тумане, над тусклым металлом озёр сиротливо кричали, летя до весны в тёплый ирий, бездомные журавли. Скоро придёт пора погрести в землю птичье крыло, а там лебеди принесут на хвостах снег. Снова будем кормить кашей мороз, чтобы не лютовал. А новую зелень встретит маленький Славомир. И маленький Бренн, которого Велета звала потихоньку Яруном… Воевода встретил близнят по обычаю, совершив всё, что достоило бы отцу. Сам показал новорождённых Солнышку и растущей Луне, сам приложил их к земной праматеринской груди и покропил водой, чтобы море, земля и небо узнали новых людей. Сам, не внося в святилище, показал мальчишек Перуну — мы, кмети, раскрыли дверь не-метона, и грозный Бог одобрительно глянул на них поверх негаснущего огня.
Вождь приходил в горницу, и малыши не просыпались, когда он брал их из колыбелек. А когда плакали — у него на руках смолкали немедля…
Между тем жизнь шла своим чередом. Однажды зябкий рассвет застал у ворот крепости стайку парней, оружных луками и топорами. Ребята переминались, разглядывали черепа на столбах. Был у них и вожак — рыжий парень немного младше меня. Когда открыли ворота, он первым набрался храбрости и поклонился вождю:
— Возьми в молодшие, Мстивой Стойгневич… тебе и князю твоему Рюрику хотим послужить.
Ну точно как мы с Яруном прошлой зимой. И даже берестяные кузовки были совсем как наши. Варяг оглядел плечистого молодца:
— Величать тебя как?
— Твердятой дома звали, господине… Вождь подумал немного — и вдруг кивнул на меня:
— Зиме Желановне копьё и щит носить станешь, если возьмёт.
Твердята вскинул глаза, не веря и почти решив — шутят либо ослышался. Но косища моя лежала на пуди, и бедный парень пошёл сперва пятнами, потом занялся весь, как спелая клюква, вынутая из-под снега, — лоб, щёки, шея, сколько было видно из ворота.
— Это ей, что ли? — сказал, запинаясь. Ребята потом говорили, лицо у меня сделалось деревянное. Я носила воинский пояс, мой меч знал вкус крови, а глаза видали такое, чего этому Твердяте во сне не приснится. Но… я была девка. Я готова была с головою уйти под горючие камни, в сырые пещеры, где змей Волос хранит земные богатства… Нет, не стану я ничего говорить.
— Ей, — кивнул воевода. — А не любо, так я никого силком не держу.