Но сестра всё равно его не боялась. Правда плакала часто. Его злили её слезы, ведь обычно именно он был их причиной.
— Хвостик, Хвостик, — бормотала как‑то скаженная. — Ты ведь раньше таким не был. Злым, сердитым. Всё ругаешь меня…
Он вздёрнул тогда её с земли, встряхнул так, что зубы щёлкнули, и заорал в лицо:
— Ты тоже такой не была! Не была! — и отшвырнул, когда заплакала.
Ушёл. До утра лежал возле старого болота, врастая в мох. Любил её. Но злила бесконечно. И бросить не мог. Потому что рядом с ней обжигающий Дар горел ровнее и тише, Сила становилась послушной, а рассудок, если и вскипал, то от досады на сестру, не на весь свет.
Рядом с ней он мог думать. Мысли не путались.
Ему нужна была Светла. Сегодня. Теперь. Она была осью, вокруг которой худо — бедно он выстраивал своё бытие. Но её не стало. Ось рухнула. Некому погасить злобу, некому выпить ярость.
Он брал волчиц. Они были покорны и благодарны, что в зверином, что в людском обличье. Но утоление плоти не приносило успокоения души, лишь раздувало гнев. И он сдерживал его. А Дар горел так горячо, что выжигал изнутри.
Ему нужна была Светла. Он никогда её больше не ударит. Хранители видят, никогда не причинит ей боли.
На беду они тогда встретили того чужака. Думали, испортил он только сестру. А тот испоганил ещё и брата.
Серый лежал на мягкой земле, смотрел в темноту и размышлял. Мара не смогла бы уйти незамеченной. Кто‑то ей помог. Надо выяснить — кто.
* * *
Когда Клёна поднялась на четвертый ярус Цитадели, за стенами уже смерклось. Она постучала в дверь и, не дожидаясь позволения, вошла в покой Главы.
Там было полутемно — лучина догорала, а угли в очаге уже подернулись пеплом. На лавке возле стены спала чужинка, которую привезли нынче утром. Клесх же стоял у окна. И отчего‑то — Клёна не могла объяснить, отчего — она поняла, что ему больно.
Падчерица подошла к отчиму и нерешительно обняла окаменевшие плечи.
— Ты обедал? — спросила она, запрокинув голову. — Хоть что‑то ел?
— Да.
Он смотрел на неё удивленно, словно не узнавал, и вдруг сказал:
— Ты сейчас очень похожа на мать…
Девушка лишь грустно улыбнулась.
— Скажи, что там с Фебром? Я не хожу в Башню целителей, не хочу мешать.
Клесх отошел от окна и сел на лавку. Клёна опустилась рядом.
— Пока жив, но очень плох, — сказал обережник. — Не грусти, девочка, ратоборцы часто гибнут. Слез не хватит — оплакивать каждого.
Она кивнула и сказала вдруг:
— Я не хочу остаток жизни работать на поварне.
Отчим посмотрел без удивления, выжидающе, потому что понимал — это внезапное решение вызвано не леностью.
— Разреши мне обучаться письму и счету. Не всё же мне изо дня в день кружиться среди горшков. Я хочу тебе помогать, — и она кивнула на берестяные грамотки, лежащие в плоском деревянном блюде.
Клесх озадачился и медленно кивнул. Помощник ему и впрямь был нужен, а Клёна не была ни глупой, ни болтливой, а сейчас ещё и неуловимо переменилась…
Какое‑то время падчерица сидела, прижавшись к нему теплым плечом, потом спросила, кивнув на спящую:
— Кто она?
Глава посмотрел на волчицу и ответил:
— Сестра Люта. Помнишь оборотня, который тебя спас?
Клёна медленно кивнула. Она помнила Люта. И его улыбчивое лицо, и спокойную рассудительность и внезапную жестокость, которая не столько напугала, сколько отвратила девушку.
— За братом пришла? — спросила падчерица.
Отчим покачал головой:
— Не только. Она привела Фебра.
Впервые Клёна посмотрела на Ходящую с любопытством.
— Она не боится дневного света?
Клесх поцеловал девушку в лоб:
— Иди. Много вопросов. Долго на них отвечать. Завтра после утренней трапезы ступай Ольсту, скажи — я приказал учить тебя грамоте и счёту.
Девушка кивнула и поднялась, но, прежде чем уходить, наклонилась и поцеловала отчима в изуродованную щеку:
— Спасибо.
Он на миг удержал её за затылок, прижимая к себе:
— Изменилась…
Клёна замерла от этой скупой неумелой ласки, и обняла мужчину за плечи. Стоять, согнувшись, было неудобно, но она не находила в себе сил высвободиться и уйти, как прежде.
— Повзрослела. Я — дочь Главы. Не все же плакать, — сказала она и почувствовала, как Клесх улыбнулся.
Никогда прежде падчерица не называла себя его дочерью.
* * *
Ветер тоненько подвывал в дымоходе. Клёна сидела, уставившись на трепещущий огонёк лучины. Она размышляла, перекатывая в ладонях серебряную куну.
Ночь лилась в покой через закрытые ставни.
Как‑то там Фебр? Весь день в Башню целителей нескончаемой чредой шли люди: креффы, выучи из старших, выучи из молодших, то носили воду, то тащили обратно вёдра с грязными повязками. Клёна подступилась к одному, мол, давай постираю, помогу. На неё устало шикнули, мол, без того помощников много. Ступай, не лезь.
Она понимала — им там только глупой девки не хватало под руками. Но безделье было невыносимым. Что бы она ни делала, всё казалось — пустопорожне время тратит. Он там. А она, то лук чистит, то горшки оттирает! И лишь косится в окно на крыльцо Башни.
Целители выходили оттуда обессилевшими: и послушники, и наставники. Видно становилось: из последних сил бились за Фебра, пытались вырвать у смерти.
Нельзя им мешать…
Она слышала, как Ерсей — старший Ихторов выуч — сказал одному из ребят в трапезной:
— Ежели ночь переживет — чудом будет. Раны почернели. Как бы не обернулся. Хранители ему помоги. Донатос в лекарской ночует нынче, чтоб упредить, случись неладное. Крефф сказал, мол, доживет до утра, может, в жилу пойдет. А нет, так с восходом придётся упокоить.
Клёна собирала со стола миски. Она держалась спокойно, удивляясь сама себе. Даже руки не дрожали, только сделались холодны, да в ушах на миг зашумело. Но потом немочь отступила. И лишь к вечеру вернулась головной болью — неумолимой, тягучей, тошной. Обычно Клёна ходила к Ихтору, чтобы помог, унял муку Даром. Но нынче и помыслить о том казалось кощунством. Есть у лекарей дела поважнее её головы. Дай, Хранители, не впусте труды будут.
Клёна лишь единожды молилась Хранителям — духам пращуров — тогда, когда пережидала ночь на старой сосне. Её жаркая путаная мольба была услышана, хотя девушка не принесла прародителям ни единого дара. Потом, уже в Старграде, она сожгла на маленьком костерке прядь волос, а ещё, чтобы порадовались светлые души, бросила горсть пшеницы и вылила на угли чарку хмельного меда. Иного угощения и благодарности у неё — лишившейся всего, кроме жизни — не было.