— Что глядишь? — с горечью спросила она. — Я не хуже твоего знаю, что такое родительское горе, что такое семья. И сын, и муж у меня сгинули. Оба разом. У Люта две дочери. Две! Жена родами умерла, и девочек некому было выкормить. Не было молока. Крови — хоть залейся. А кормящей волчицы ни одной на всю округу.
Мара поджала губы и уставилась в пол, пытаясь совладать с нахлынувшей горечью.
— Не за что нам вас любить, а вам — нас. Только не переиначишь уже. И не смотри на меня так. Больно.
Обережник молчал. Его собеседница поднялась с лавки и подошла к столу. Достала из корзины лепешку, понюхала, прикрыв от наслаждения глаза, отломила кусочек.
— Что сказали те люди в коричневых одеждах?
Клесх ответил, по — прежнему глядя мёртвыми глазами в пустоту:
— Они сказали, что не понимают, как ты довела парня и почему он ещё жив.
Мара вернулась обратно на лавку, брезгливо отбросила меховое одеяло. Она согрелась и больше не хотела дышать мертвечиной. Устроившись поудобнее на сеннике, девушка начала объяснять:
— Из Охотника вытянули с кровью почти весь Дар. То, что осталось, едва тлело и готово было погаснуть. Пришлось вливать в него Силу. Он делался, как мёртвый, ничего не чувствовал и был послушен моей воле.
Глава словно забыл про своё горе и посмотрел на волчицу с острым любопытством.
— Твою Силу? — перед глазами тут же стали колдуны, которые именно так поднимали мертвецов.
— Да. Но это ведь… не так, как у вас. Он мёрз и одновременно с этим осязал мир, будто моими глазами — голод, запахи, жажда. Я боялась, что убью его. Баялась, он станет упырем и забудет то, кем был. Мой Дар наполнял его, заставлял идти. А вот тело умирало. Я пыталась лечить по ночам. Сил едва — едва хватало. Раны рубцевались, но мы шли изо дня в день, и они открывались снова. Да ещё нога у него одна сломана…
Клесх слушал внимательно, а потом спросил:
— Почему ты ушла одна? Почему не взяла никого в помощь? Хоть бы из Звановых.
Волчица покачала головой:
— Нельзя. У Серого всюду по лесу глаза. Зван сказал — слишком опасно. В Переходах мне Дивен помогал следы путать, провел пещерами, дорогами подземными, коих волки Серого не знают. А из своих я в сопутчики никого не стала звать. Кому верю — не Осенённые. Иные… побоялась, выдадут. Поэтому пережидала. У Серого три дюжины волков с Даром. В ближней стае — дюжины полторы. Так вот, когда они от крови чумеют и начинают яриться, он уводит их в чащу. Я лишь дождалась, когда отправятся. Потом того, который Фебра караулил, оглушила и была такова. А пока они хватились, пока Серого отыскали, пока он погоню отрядил — мы далеко уже были. Он‑то решил — я ослушалась, увела парня, чтобы из мести поизгаляться. Оттого и не отправил вдогон ближнюю стаю. Иначе — не дошли бы.
Глава потёр изуродованную щеку:
— Говоришь, три дюжины Осенённых?
Мара кивнула.
Её собеседник усмехнулся, а потом сказал:
— Отдыхай. Будешь смирно себя вести — запирать не стану.
Девушка прищурилась и во взгляде отразилась издёвка:
— И не боишься в своём покое меня укладывать, Глава?
Клесх смерил её таким тяжёлым взглядом, что Ходящая невольно съёжилась, подтягивая к подбородку одеяло.
— А должен?
Волчица побледнела и помотала головой. Такая Сила угадывалась в этом мужчине, что оборотница не решилась более дерзить. Только тонкая рука испуганно дернулась к болтающемуся на шее наузу, который, как на миг показалось, сделался тесным, сдавил горло.
— Гляди, Мара, — сказал Глава негромко. — Не испытывай меня.
Девушка вжалась в стену, хотя её собеседник не двинулся с места.
Он не пугал её. Но серые глаза, смотревшие на волчицу, были глазами убийцы. И испытывать такого уж точно не стоило.
* * *
Есть оборот перед рассветом, когда ночь наливается густой чернотой и сердце всякого, кто не спит, вдруг стискивает тоска. Нет ей объяснения. Она приходит, как напоминание о скоротечности жизни, о неизбежном одиночестве перед смертью, о беззащитности перед волей Хранителей. Трус боится этих мгновений, но тот, чье сердце свободно от страха, черпает в них силу…
Он любил этот миг. И иногда хотел длить его и длить. Лес стихал. Даже запахи делались глуше, а деревья шумели тягуче, протяжно… Хорошо было лежать в зарослях папоротника, вбирать в себя одиночество ночи, её прохладу и покой… Никуда не спешить, ни на что не отзываться. Просто лежать. Казалось, будто сильное звериное тело прорастает в мягкую лесную землю, становится её частью. А мир вокруг замирал, словно захлебываясь мраком. Мерещилось — не наступит утро, не взойдет солнце и навек теперь воцарится над миром темнота — прохладная и гулкая
Охватывало блаженное оцепенение. Ничего не хотелось — ни бежать, ни охотиться…
Да вот только нынче Серый не мог наслаждаться. Изнутри его подтачивала злоба. Глухой нарастающий гнев.
Мара ушла. Увела пленника. Последнего было не жаль — он всё равно умирал. Но то, что кто‑то из стаи решил перепрыгнуть через голову вожака…
Наглая девка сгинула, а вместе с ней сгинули и ушедшие по следу. Напоролись на Охотников.
Впрочем, их гибель не расстраивала. Скорее уж вызывала досаду.
Того волка, который караулил пленника, Серый убил. Подобные промахи прощать нельзя. Вожак дает стае защиту, прокорм и спокойную бытьё. За это он вправе требовать беспрекословного подчинения, а с ослушавшихся взимать виру жизнью.
Тем прибылым, которые напали на кровососок в подземелье, он так и объяснил. И не пощадил ни одного. Всякую глупость надо пресекать так, чтобы она не повторялась.
Серый знал — его боятся. Это не приносило ни радости, ни огорчения. Боятся и пусть. Но иногда его охватывало беспричинное беспокойство. Не то тоска. Он не понимал. Вспоминал переливчатые глаза, кудлатую голову. «Серый Хвостик, Серый Хвостик…»
Как она была нужна ему в такие мгновения! Любовь к сестре путалась с досадой, пренебрежением и острой потребностью быть рядом. Столько противоречий! Он любил её. Наверное, единственную на всём свете. Любил до щемящего страха. И не мог долго быть рядом.
Покуда оставались детьми, она вроде как не менялась. Если накатывала на брата глухая беспричинная злоба — повисала на шее и ворковала. Его отпускало. Но годы шли, он делался старше, умнее и злее. А она оставалась прежней. Разум ребенка в теле женщины.
Из‑за этого на него волнами накатывала ярость. Хотелось убить её, разорвать, разнести по всему лесу! Не знать! Не видеть! Не вспоминать! Он рявкал. Однажды едва не раздробил ей тяжёлыми челюстями руку, когда полезла ласкаться. Ненавидел. Как же он её ненавидел! За то, что сделалась вот такой — безумной, беззлобной. Ни совета дать, ни слова мудрого молвить. Словно всё в ней разом перегорело и рассудок, и мысль, и страх. А короткие просветления, которые временами случались, вызывали у Светела лишь ещё большую досаду.