Красные струйки окончательно перестали брызгать, я смог натянуть лоскут кожи на обрубок сверху, укрепить его повязкой и подумать, что тут нужна не смола, а иголка с ниткой – но не сейчас, а после смены жгута и нового промывания вином. Сангак сидел, превратившись в какой-то бесформенный мешок, и без перерыва кивал. Тело его уже перестало игнорировать боль, но, по моему опыту, настоящая боль ещё была впереди, и не на один день. И мне нужны были кое-какие корешки, чтобы она стала тише. А до них надо было ещё доскакать.
Сангак сам взгромоздился на коня и, продолжая качать головой, проехал несколько тысяч шагов до палаток, где уже стоял многоголосый стон и хрип.
Я сбросил раскалившийся шлем на руки двух оказавшихся здесь воинов из моего отряда – и остался в этом страшном месте на две недели.
Я был, наверное, единственным командиром во всей армии, который лечил своих воинов сам. Началось всё с того, что я понял, как важно быстро очистить и перевязать рану самому, не дожидаясь лекаря. Среди грязи боевых полей любая рана, даже царапина, могла означать медленную смерть. И вот оказалось, что раненые из моего отряда умирают куда реже, чем из других.
Затем я подумал, что человек, сам перевязывающий своих солдат, может рассчитывать на их верность – а это для нашего торгового дома никогда не было лишним. Но главное – мои руки и голова как будто сами делали что-то, мне самому не совсем понятное. Я медленно вёл пальцами по телу раненого, в какой-то момент они сами нажимали на него – и кровь останавливалась. Я разминал руками шею воина, представляя себе, как освобождаю ему внутренний поток крови,– и голова у него переставала болеть.
В результате ко мне понесли воинов отовсюду, и «чёрных халатов», и согдийцев. Я спал там, где падал, ел, не помню что среди жуткой вони мочи, кала и разлагающихся ран.
Но у Сангака ничего не разлагалось. Через неделю после битвы он, с обвисшей мешками кожей, заросший щетиной и жуткий, мог уже есть даже своё любимое мясо.
– Я больше не воин,– отрешённо сказал он мне, аккуратно, двумя пальцами правой руки перекладывая на коленях только что заново завязанный мной обрубок левой.
– Что ж, ты можешь стать торговцем, как я, путешественником. Увидишь дальние страны, интересных людей. И их даже не обязательно будет убивать или грабить,– развлекал я его разговорами. – А знаешь что, не придумать ли нам полукруглый, маленький, длинный щит на левую руку, заходящий за локоть и надевающийся сверху вот так,– показал я.
– Но он же будет соскакивать вперёд, – задумался Сангак, и этим разговором я занял его надолго.
Уже через полгода мы отправили его в империю, простым охранником каравана, и скоро он осел в имперской столице. А потом получил пост главы охраны представительства в Чанъани и прилагавшуюся к нему должность хозяина ресторана.
Последнее изменило его жизнь полностью.
Если быть точнее, изменил эту жизнь всего-навсего один мальчик родом из города Чача. Мальчик, делавший в тандуре хлеб совсем в другом ресторане, на противоположном конце нашего рынка.
Сангак же, который поначалу относился к своему ресторану не то чтобы всерьёз – ну, максимум как к месту, где по уши занятый работой согдиец может по-человечески поесть,– всё же задумывался, почему еда здесь хоть и неплоха, но совсем не похожа на то, к чему он и все мы привыкли в прекрасном Самарканде. Да вот хоть хлеб, просто хлеб, ловко вытаскиваемый из жаркого тандурного жерла, был хоть и хорош, но не похож, совсем не похож на тот, который можно было за сущие гроши купить дома.
Сангак начал ходить по согдийским и тохаристанским ресторанам имперской столицы – по его словам, таким образом он давал голове отдых. И однажды, к собственному изумлению, он обнаружил нечто, отчего в его отдохнувшую голову хлынул целый поток воспоминаний о родине. И делал это хлебное чудо ничем не примечательный мальчик.
А дальше произошло – если я правильно понял рассказ Сангака, – следующее.
Над мальчиком, отдыхавшим на корточках у тёплой стенки на зимнем солнышке, нависло что-то громадное, закрывающее свет
– И как же ты это делаешь, парень? – ласково поинтересовался незнакомец, прижимавший к животу лепёшку левой рукой (с завёрнутым рукавом) и отщипывавший от неё кусочки мясистой правой пятернёй (корочка тихо похрустывала).
Здесь надо сказать, что взгляд Сангака, как и все его лицо, с бритым черепом и характерными складками кожи, обычно производят своеобразный эффект. Особенно когда он улыбается: улыбка Сангака действует на незнакомых с ним людей, тем более нервных, не очень хорошо. Мальчик, я думаю, был не вполне уверен, что сейчас с ним произойдёт – то ли ему подарят сахарного человечка, то ли одним ударом кулака вгонят в землю по плечи.
– Дело в хворосте, – извиняющимся голосом объяснил он.– Здесь ведь другое дерево, оно даёт другой по вкусу дым.
– И что же ты сделал с хворостом? – скорбно продолжил допрос Сангак.
– Я нашёл кусты, чей дым очень похож на наш,– поторопился ответить мальчик.– К югу от городской стены.
– А,– почти прошептал Сангак и некоторое время после этого с полуоткрытым ртом кивал своим мыслям. Мальчик под стеной, затаив дыхание, боялся сойти с места.
Через неделю после этого он стал богаче, перейдя хлебопёком к Сангаку. А Сангак, начиная с этого момента, открыл для себя новый завораживающий мир.
«Дрожь означает, что женщина желает продлить соитие;
Когда дыхание женщины прерывается, это означает, что её охватила страсть;
Когда женщина кричит, это значит, что она испытывает великое наслаждение;
Когда женщина стонет, это означает, что яшмовый жезл достиг предельной глубины, и она начинает испытывать безграничное удовольствие;
Когда женщина скрипит зубами и дрожит всем телом, это означает, что она хочет продолжать соитие как можно дольше».
Со вздохом откинулся я на подушки и опустил на колени свиток с этим замечательным текстом. Он так и пролежал целые сутки на моём ложе в саду, не тронутый ни побывавшей здесь городской стражей, ни – тем более – особо почтительной, подавленной случившимся охраной.
Сегодня я не без печальной усмешки вспоминаю, что после возвращения в дом, притихший после похорон моих людей, я, сам того не сознавая, попытался повернуть время вспять. Это же так просто: не было никакого карлика-убийцы, никакого побега по шершавой черепице, ночной сад по-прежнему остаётся самым безмятежным и тихим местом на свете. А сам я так и сижу на шёлковых коврах среди круга тёплого желтоватого света, исходящего от масляных плошек, и вожу пальцем по ароматной хрустящей рисовой бумаге, краплёной золотом.