Глава XXII
В помещении, высоком и просторном, неправильной формы, стены вверху сужались — сияющие слои перламутра закручивались в спираль раковины. Вершину не удавалось разглядеть: с высоты лился солнечный свет, рассеивался, менял оттенок, проходя сквозь толщу воды под куполом. Эта вода не падала вниз, она покоилась в раковине, как в чаше, и, если напрячь воображение, верилось, что всё на самом деле наоборот: купол — это основание застывшего урагана, а Хин и Сил'ан бродят тут вверх ногами по широкому плоскому потолку.
Навстречу сталактитам с пола поднимались сталагмиты. Раковина была настолько древней, что они нередко сливались в ледяные колонны. Прислушиваясь к звукам незнакомой музыки, Хин обходил радужную залу, держась дальней стены. Время от времени, колонны закрывали ему обзор, как деревья в лесу когда-то. Он шёл дальше, не спуская глаз с центра залы в просвете между ними.
Какой-то незнакомый Сил'ан заметил его, и тотчас предупредил довольно-таки возмущённо:
— Сюрфюс, тут человек!
— Оставь его, — весело, с едва уловимым напряжением, отозвался Келеф. — Следи лучше за мной.
Струны звучали жёстко, резко, непохоже на тар. Хин не узнал этот инструмент, но что он отнюдь не нов, и даже не сотню лет назад придуман — Одезри готов был поручиться. Свобода и пустота саванны или холодных весенних степей, звон монист, глухие удары барабана — сердца, обтянутого потёртой кожей. Бесприютный свист флейты, похожий на завывания иссушающего ветра при бешеной скачке, и так же похожий на звон тишины в ушах, на голос безмолвия, когда уставшие глаза смотрят на тихую зарю.
Несломленная, дикая гордость — в ритмичной, повторяющейся музыке, песнь неподвластного и манящего, тоска и жажда, вечная неподвижность и вечное, малое движение песков. Под эту мелодию возникали и рушились цивилизации. А Келеф умел танцевать под неё, медленно, словно текущая вода, и быстрее, чем Хин мог уловить каждое движение, отточенное, доведённое до совершенства, до остроты клинка. Изящный чёрный силуэт кружился в солнечных лучах, напоминая то колеблющееся пламя, то юркую рыбку, плывущую среди водорослей, то величавую змею, убивающую без сожалений и сомнений — рок во плоти.
— Руки! — время от времени делал замечания строгий Сил'ан-наблюдатель. То вдруг принимался хлопать в ладоши, отбивая темп. Если Келеф в самом деле и сбивался с него, Хин не замечал этого, околдованный. Удивительная власть над временем объединяла музыку и танец — оно исчезало. Зато оживала, крепла, наполнялась солнечным светом, зачахшая надежда, вспоминались родные края, всё проносилось перед глазами, что любило сердце. И снова к счастью, неомрачённому, примешивалась боль — от непривычной его полноты.
Нет, не человеческий это был танец. Невыполнимо сложный, но безыскусный — что сложнее простоты? — танец цветка, славящего Солнце, танец хрупкости и неколебимой силы, славящий жизнь.
— Чётче движения пальцев! — резко окрикнул старший Сил'ан, недовольно глядя на руки Келефа. Потянулся и хлестнул по кисти ученика длинным тонким прутом. — Что у тебя с безымянным?! Держи спину! Раз-и! Два! Раз-и! Два… И ровно, ровно теперь: раз, два, раз, два. Во-от!
«…Хороша справедливость, которая справедлива лишь на этом берегу реки! Именуемое истиной по сю сторону границы именуется заблуждением по ту сторону!
Мы пытались рассказывать летням, что справедливость гнездится не в обычаях, а в естественном праве, вéдомом народам всех стран. И даже будучи изгнаны из Лета, многие из нас не усомнились. Но скажите, разве — хотя бы по произволу случая — найдётся один-единственный закон действительно всеобщий? В том-то и состоит диво дивное, что из-за многообразия людских прихотей такого закона нет.
Воровство, кровосмешение, дето— и отцеубийство — какие только деяния ни объявлялись добродетельными! Ну как тут не дивиться, — кто-то имеет право убить меня на том лишь основании, что я живу по ту сторону реки и что мой монарх поссорился с его монархом, хотя я-то ни с кем не ссорился!
Эта неразбериха ведёт к тому, что один видит суть справедливости в авторитете законодателя, другой — в нуждах монарха, третий — в общепринятом обычае. Последнее утверждение — наиболее убедительное, поскольку, если следовать доводам только разума, в мире нет справедливости, которая была бы неколебимо справедлива, не рассыпалась бы в прах под воздействием времени. Меж тем — обычай справедлив по той простой причине, что он всеми признан, — на этой таинственной основе и зиждется его власть. Кто докапывается до корней обычая, тот его уничтожает. Всего ошибочнее законы, исправляющие былые ошибки: человек, который подчиняется закону только потому, что он справедлив, подчиняется справедливости, им же и выдуманной, а не сути закона: закон сам себе обоснование, он — закон, и этого достаточно. Любой вздумавший исследовать причину, его породившую, обнаружит её легковесность, полную несостоятельность и, если ещё не приучил себя спокойно взирать на все чудеса, творимые людским воображением, долго будет удивляться тому, что всего лишь за одно столетие люди начали относиться к оному закону столь почтительно, столь благоговейно.
Взявшись проповедовать в Лете, мы знали, что искусство подтачивания и ниспровержения государственных устоев как раз и состоит в ломке общепринятых обычаев, в исследовании их истоков, в доказательстве их неосновательности, их несправедливости. „Нужно вернуться к первоначальным, имеющим твёрдую основу законам, сведённым на нет несправедливым обычаем“, — вот чего мы не могли сказать. Мы пытались насадить у них нашу справедливость, наши законы — и вы понимаете, отчего мы потерпели поражение. Но если даже теперь мы заговорим иначе, подобная игра всё равно приведёт к несомненному проигрышу, ибо тут уж несправедливым окажется решительно всё.
Представим: народ охотно прислушивается к ниспровергателям. Он начинает понимать, что ходит в ярме, и пытается его сбросить, и терпит поражение. Выигрывают при этом лишь сильные мира сего — но ими окажемся не мы, ибо мы узурпаторы. А народ не должен знать об узурпации власти: когда-то для неё не было никакого разумного основания, но с течением времени она стала разумной; пусть её считают неистребимой, вековечной, пусть не ведают, что у неё было начало, иначе ей быстро придёт конец.
Стоит ли их приучать видеть в нас врага, причём, побеждённого? Не лучше ли оставить их жить и развиваться своим путём, вариться в своём котле? Научить почитать Весну как землю в ладонях Богов? Мудрейший из законодателей говорил, что людей ради их же блага необходимо время от времени надувать, а другой, тонкий политик, писал: „И так как он не ведает истины, дарующей освобождение, ему лучше быть обманутым“.