заставляя поток его крови обтекать себя, протекать через себя; цепочка позвякивала от биения его сердца; его кожа была настолько тонкой, что сквозь нее он видел просвечивающие органы – его легкие имели синюю окраску, словно в них никогда не бывало достаточно кислорода.
И еще была боль. Боль в костях, в костном мозге, тупая, грызущая; боль в нервах, нарастающая и утихающая вместе с сокращением и расслаблением желудочков его сердца; боль в центре головы, внутри, за глазами. Вся эта боль заставляла его гнуться, в то время как его мать стояла, расправив плечи, пока женщина в ливрее, выдававшей в ней служанку дома, одевала ее в мантию из тяжелого темного бархата.
Человек с родимым пятном повел ее вперед. Натан пытался последовать за ними, но споткнулся и упал на одно колено. Его мать не обернулась, но Присси помогла ему подняться, обхватив рукой вокруг талии.
– Я даже и не знала, что твоя мамочка такая крупная шишка! Что же она делала все эти годы в трущобах, кормясь со своих посетителей? Могла бы ведь жить здесь, где все лизали бы ей задницу сутки напролет!
Натан почти не уловил вопроса: в ушах у него звенела кровь, перед глазами роились облака крошечных ярких мошек. Все, на что он был способен, – это дышать. Дашини что-то сказала и рассмеялась, Гэм тоже; но они были где-то вдалеке, почти недоступны, и Натан сосредоточил свое внимание на каждом следующем вдохе, каждом следующем шаге.
Пол в бальной зале пружинил, отбрасывал ногу Натана, когда та опускалась на него: сильнее, когда они вышли на середину, слабее, по мере того как они приближались к противоположной стене. Здесь имелось возвышение с музыкальными инструментами на подставках, ожидавшими своих музыкантов. Вот здесь Натану хотелось бы присесть, собраться с силами, повернуться лицом к той силе, что стирала его из этого мира, – но они не остановились, и у него не хватило сил попросить об этом.
Они перешли в другое помещение. Это был апельсиновый сад, хотя откуда Натан знал, что это так, он и сам не мог бы сказать. Его мать, впрочем, была здесь как дома. Наконец-то она казалась полностью на своем месте, в нужной температуре, защищенная от разрушительного действия климата, обеспеченная правильным уходом; и Натан вдруг увидел ее девочкой (настолько же реальной, насколько реальна была та мать, которую он знал сейчас, хотя бы в данный момент), когда она пробежала, смеясь, сквозь деревья, провела рукой по запотевшему стеклу и принялась рассматривать свою мокрую ладонь. Она лизнула ладонь.
Присси шла под руку с Гэмом; и хотя Натан старательно передвигал ноги, они казались бумажными – какие-то шаблоны ног, вырезанные из ткани, которые волочились за ним следом, неспособные взаимодействовать с землей и поддерживать его. Мир перед его глазами был невесомым и выцветшим, словно Натан глядел назад во время или насквозь в самую суть вещей. Словно он видел мир вещей, давно ушедших или иных, чем те, какими они были сейчас, – вещей, которые ему больше не принадлежали.
Они прошли по каменной галерее вокруг фонтана и через широкую арку вышли в сад, освещенный лампами и жаровнями, где среди деревьев и кустов находился пруд, похожий на тот, что был в башне у Господина. В этом пруду девочка, теперь более реальная, чем его мать, принялась ловить тритонов за хвосты, пропускать между пальцами лягушачью икру и хватать за ноги личинок стрекоз, поднимая их к глазам. Когда они проходили мимо, какая-то рыба выпрыгнула из воды с раскрытым ртом, чтобы молча поговорить с ней. Вода плескалась между скульптурами, стекала по горкам альпинариев, ниспадала белыми каскадами и пузырилась вокруг ступней его матери – ее девчоночьих ступней. Подол ее бархатной мантии намок и почернел.
Его собственные ступни были уже совсем прозрачными, похожими на контурные наброски, которые рисовала книга, прежде чем их раскрасить.
– Натан, с тобой все в порядке? – спросила Дашини.
Он не отозвался: не мог заставить воздух вибрировать в голосовых связках. Дашини повторила вопрос, и на этот раз слова вообще не достигли его слуха; однако Натан ощутил, как его поддерживают, помогая остаться на ногах.
Человек с родимым пятном остановился перед украшенными орнаментом воротами, дрожавшими и струившимися от магии, которая должна была переправить их вниз, к порту. Подбежал привратник и принялся перебирать связку с ключами, поочередно вставляя их в замок. Он торопился, со звоном роняя ключи, и мать Натана скрестила руки (одновременно и женщина, и девочка), и на ее лицо легла легчайшая тень раздражения, как если бы, по ее мнению, они были достойны лучшего обслуживания.
Человек с родимым пятном шагнул к ней, прикусив нижнюю губу и моргая, сцепив пальцы, выкручивая руки перед грудью. Однако прежде, чем он успел заговорить – извиниться, предложить тотчас сыграть свадьбу, бросить свою жизнь к ее ногам или выразить еще какое-либо мучившее его чувство, – мать Натана взглядом заставила его замолчать.
В этом молчании они принялись ждать, а служитель все более лихорадочно гремел ключами.
Понемногу в саду собралось несколько групп людей – худые и гибкие мужчины и женщины, неврастенические дети, с величественной осанкой и пепельно-бледными лицами, суровые и напуганные, в чересчур тесной элегантной одежде. За каждой из этих групп следовала толпа слуг с мешками и тюками, с завернутыми в ткань objets d’art [9], с перевязанными бечевкой коробками, с несомыми за края зеркалами. Пэдж тоже был здесь – он показывал свиток всем, кто к нему приближался, как бы защищаясь с его помощью. Он держался за раненое плечо.
Вскоре люди были повсюду. Все держались на почтительном расстоянии от Натановой матери, молча, терпеливо, с затаенной злобой ожидая, пока им откроют дверь, и тем временем разглядывая друг друга. Привратник пребывал в полнейшем смятении. Ключи в его руках стучали словно кастаньеты, и хотя весь остальной мир был блеклым, мучения служителя Натан чувствовал превосходно, в то время как все остальные, судя по их лицам, желали ему смерти.
Это должно было быть проще простого, ведь Натан к этому времени уже сделал гораздо большее! Разве он не разрушил город? Разве он не прикоснулся к телу Бога? Не взял себе Его глаз? Однако, когда он наполнил своей Искрой замок, такую крошечную вещь, мир превратился для него в чистую боль. Зуд был болью. Чесать было страданием. Движение Искры по его нервам было мучительно – и боль была настолько чистой и яркой, словно это солнце взошло в центре его души. Боль брала начало в медальоне, в «Запрещающем персте», и разливалась