«Неужели из-за паршивых разбойников с Совиной Горы?» — с ужасом промелькнуло в его голове. Вот и дождались. А я говорил капитану: еще по весне надо было всех их выкурить из каменных нор, и шкуры — на барабан. Дождались! Сам король пожаловал».
Год назад, когда мор взял в округе едва ли не всю скотину у здешних крестьян, наместник решил вдруг повысить налог на соль. Выбрал он для этого совершенно неподходящее время. Поселяне развесили его посланцев на знаменитых местных дубах, взялись за косы и вилы… и это им весьма понравилось. Нашелся толковый вожак — некто Хват, по слухам — бывший наемник, немало повидавший на своем веку. Он быстро объяснил повстанцам, что со своих соседей многого не возьмешь, замок наместника штурмовать — руки коротки, монастыри Митры обирать — значит, гореть после смерти живыми факелами до конца времен, а с аквилонской армией задираться совсем уж неумно. И тогда повадились разбойные люди совершать набеги на немедийскую территорию — благо в двух переходах средь диких скал петлял тракт, по которому так и сновали богатые караваны. Нанеся удар, Хват уводил свою шайку на самый край аквилонской земли, к глухому урочищу у Совиной Горы.
Пытались его оттуда выкурить — так разбойники, благо были все местные, рассыпались по горам и переждали недолгую активность армии, после чего отрыли запрятанное золото, серебро и оружие и вернулись к прерванным занятиям. Наместник был рад, что удалое воинство не чинило разорений в его землях, и относился к присутствию на какой-то Совиной Горе какого-то Хвата со спокойствием, присущим ревностному почитателю благих богов. Немедийцы как-то сунулись вослед за разбойниками через перевалы, однако были перехвачены тогда еще не очень толстым капитаном и после короткой рукопашной и долгой арбалетной перестрелки ушли назад. Командира немедийской пограничной заставы не больше аквилонцев волновал хитрый и неуловимый разбойный атаман.
«Пусть себе иноземные купцы на охрану раскошеливаются. Или нам платят за сопровождение до ближайшего города», — дружно решили служивые по ту и по эту сторону границы.
Все эти перипетии пограничной жизни мелькали в голове загнанного и взмыленного десятника, когда он вернулся к командирскому шатру. Следившие за суетой королевские телохранители, не таясь, веселились, рассевшись поудобнее на небрежно брошенных на землю роскошных седлах и попивали вино из услужливо поднесенного бочонка. Попивали, веселились и ругали местную кислятину, вспоминая сказочные виноградники Пуантена.
На беглый взгляд — гарнизон был готов к смотру. А молодой офицер, наконец-то присев, все придумывал доводы, что могут оправдать нерадивость пограничного воинства, один убедительнее другого. В конце концов, десятник и сам себя убедил в том, что он и его капитан, не имея реальной помощи от наместника, с пятью десятками латников никак не смогли бы выбить из непроходимого урочища и диких скал полторы сотни отпетых разбойников, которые к тому же все были из здешних диких мест, в отличие от основной части аквилонцев — уроженцев центральных провинций.
«Мы их атакуем, а они отступают на немедийскую территорию», — несколько раз повторил офицер.
Успокоившись, на сей счет, он придирчиво оглядел свой меч, а найдя его состояние пристойным, принялся сосредоточенно вытирать запыленные сапоги пучком травы. На самом деле появление короля Аквилонии было и связано, и не связано с разбойным логовом на Совиной Горе.
Конана гнала из дворцовых стен хандра, черная меланхолия, охватившая душу владыки сильнейшей хайборийской державы едва ли не на следующий день после смерти Зенобии.
Конан плакать не умел. Он сидел на краю холодной ступени, ведущей в роскошный мавзолей, места последнего успокоения королевы, единственной женщины, которую он по-настоящему любил, и молчал. Горе его было настолько полно, настолько пронзительно и безнадежно, что его оставили в покое. Вначале удалились придворные, у которых гудели ноги от нескончаемых бдений у гробницы. Затем ушел, испугавшись звенящей тишины, Конн, который в тот день стал старше едва ли не на десяток лун. Наступило утро, и, глухо стуча сапогами по узорным мраморным плитам, удалилась стража, унося бесполезные факелы. Лишь молчаливые телохранители-северяне, словно тени суровых северных богов, продолжали нести бессменную стражу, завернувшись в плащи и склонив головы в рогатых нордхеймских шлемах. Да у ног Конана затих любимиц Зенобии — громадный большеухий волкодав, лая которого никто никогда не слышал, но взгляд желтых глаз этого пса мог остановить самого киммерийца на пороге дверей в покои королевы. И еще у отдаленной витой колонны сидел на свернутом плаще верный Троцеро.
Прошел день, и из груди неподвижно застывшего короля вырвался тяжкий вздох. Волкодав едва различимо вильнул хвостом, качнулись силуэты телохранителей, да встрепенулся Троцеро. После невнятного ворчания Конан вздохнул вновь и стукнул кулаком по каменной ступени. Пес больше не шелохнулся. Он не покинул хозяйку и на Серых Равнинах.
Тогда Троцеро, тяжело переставляя старческие, скрюченные подагрой ноги, подошел к Конану и положил руку на его плечо.
— Когда-нибудь это должно было произойти, мой король, — сказал великий полководец скрипучим, слабым голосом, в котором трудно было уловить трубные раскаты повелительного баса, что ревел в самой гуще десятков сражений, через которые под его началом шла от победы к победе аквилонская армия.
Конан ничего не ответил, лишь поднял глаза и не видящим взором обвел все вокруг. А Троцеро неожиданно мягким движением отпрыгнул назад и выхватил шпагу. Телохранители двинулись, было, но Конан вяло махнул рукой, и они замерли, словно живые куклы в лаборатории чернокнижника-некроманта. Троцеро отдал в сторону зияющего проема мавзолея салют, затем переломил шпагу о колено и повернулся к своему королю спиной. Конан безразлично следил, как он уходит, — плечи графа ссутулились, пустые ножны волочились сзади, гремя медным оголовьем о камни.
Когда Троцеро с помощью королевских оруженосцев садился на нынешнего своего скакуна — смирную лошадку невзрачной, но послушной и понятливой аргосской породы, к нему подошел Конн.
— И величайший полководец вот так покинет свою армию, своего короля и свою страну? — спросил он мягко, но челюсти, судорожно сжатые после сказанной фразы, придали чертам юноши поразительное сходство с отцом, когда на Конана накатывала его пресловутая «киммерийская твердолобость», как называла это выражение, появлявшееся иногда на лице мужа, Зенобия.
— Я слишком стар для тех перемен, что ждут королевство, — ответил граф и тронул поводья.