— С каких пор басилей Тиринфа доверяет сплетням? — Электрион прищурился, словно сидел не в сумрачном мегароне, а на холме в знойный полдень. Слова брата про ублюдка пришлись ему не по сердцу. Микенский ванакт и сам имел внебрачного сына — правда, не от нимфы, а от фригийской рабыни — которого признал и держал во дворце, как законного. — Что стряслось в Писе, ведомо лишь богам. Хочешь, отправлю посольство к Дельфы? Закажем оракул…
— Оракул? — возмутился Сфенел. — Это ж два-три месяца…
— Вот-вот. А время не ждет.
— Пелопс в гневе: он потерял сына. Любимого сына. Глупо подбрасывать дрова в костер его ярости. Выдадим ему убийц — и пусть судит их сам. Это его сыновья и его право. Никто не станет пенять нам, что мы отказали в приюте братоубийцам.
— Никто не станет пенять Тиринфу! Но распоследняя потаскушка упрекнет Микены! И будет права — закон гостеприимства свят. Я уже принял гостей в своем доме.
— Ты поторопился, брат.
— Они ели мой хлеб! Пили мое вино!
— И спали с твоими рабынями. Да-да, я понимаю. Но теперь, когда явился гонец от Пелопса, ты можешь спокойно выдать их отцу, не потеряв лица. Один уважаемый правитель внял просьбе другого уважаемого…
— Просьбе?! Слышал бы ты эту «просьбу»!
— Гнев отца, утратившего сына, простителен. Кроме того, ты не хуже меня знаешь Пелопса. Даже смерть Хрисиппа он не преминет использовать в своих целях. Пелопс спит и видит наш отказ, как повод для войны.
— Ты предлагаешь мне уступить наглецу?!
— Я предлагаю слушать разум, а не сердце.
— Пелопс уважает только силу. Будь жив наш отец…
«О да, — вздохнул Алкей. — Тут ты прав, брат…» Он поднял взгляд. В дрожащем свете лампад фреска, расположенная над входом в мегарон, была едва различима. Но Алкей помнил ее до мельчайших деталей. Отсюда, с троноса, он видел роспись ежедневно. На фреске ярилось багровое пламя, и из огня к темным небесам возносились двое, сотканные из звездного света — Персей и Андромеда. Будь Персей жив, не было бы никакого семейного совета. Отец принял бы решение сам, никого не спросясь, и даже боги не осмелились бы перечить Убийце Горгоны.
«Ах, отец, почему я не умею — так?»
— …отец бы не колебался ни мгновения! — Электрион вскочил. Величественным жестом он указал на фреску, вторя мыслям старшего брата. — Персей не шел на уступки и не прощал оскорблений. Мы, Персеиды, опозорим его имя, если поступим иначе!
— Хорошо сказано, — поддержал Сфенел. — Боги слышат тебя, брат. Пелопс должен узнать: в Арголиде его слово — прах. Мы не выдадим ему беглецов. Если над Пелопсом тяготеет проклятье, это проклятье — мы, Персеиды. Война? — он получит войну.
«Наверное, отец, это потому, что я хром. Мне не выстоять против двоих. Мне не выстоять даже против пустого места…»
Мотылек, круживший у лампады, отважился подлететь ближе. Пламя жадно потянулось навстречу. Вспыхнули крылья, раздался слабый треск, и обугленное тельце исчезло во мраке. Пламя облизнулось рдяным языком и вытянулось к потолку — жало копья в ожидании новой жертвы. Маленькая, глупая смерть. В ней Алкею почудилось знамение.
— Отец не шел на уступки, — кивнул он. — Я — не отец. Я уступаю. Мы примем гостей и очистим от крови. Надеюсь, братья не сочтут мое согласие слабостью? Поводом для войны?
Шутка получилась скверной. К счастью, Электрион и Сфенел пропустили ее мимо ушей, радуясь окончанию спора — долгого и бесплодного.
— Вот это другое дело! Это говорит Персеид!
От белозубой улыбки Электриона в зале посветлело.
— Я знал, что ты мудр! — просиял младший.
Алкей не ответил. Впрочем, его ответа никто не ждал.
— Итак, — ликовал микенский ванакт, — завтра я возвращаюсь домой. Там я очищу Атрея и Фиеста от пролитой крови. После чего сообщу Пелопсу об отказе.
— Правильно!
— Но в Микенах эти двое мне не нужны. Попользовались моим гостеприимством — и хватит.
— Нам тоже не хотелось бы видеть их в Тиринфе.
— Кто б сомневался? Есть у меня мелкий городишко — Мидея. Дерьмо овечье, совсем от рук отбились. Отдам-ка я его Пелопидам. Пусть помнят, кому обязаны счастьем!
— Ты что, все продумал заранее?
— А как же!
Электрион, не скрываясь, гордился собой.
— Кстати, брат, — Сфенел вспомнил об Алкее. — Не думай о Пелопидах дурного. Ты один слух нам передал, а я другой знаю. Вчера мой человечек из Писы вернулся, с новостями. Может, и нет на Атрее с Фиестом родной крови…
— Ягненочек, — сказала Гипподамия.
Малыш, спящий у ног жены Пелопса Проклятого, был милей признания в любви. Свернувшись калачиком, он сосал большой палец, как младенец. Что снилось юному Хрисиппу? Морфей, бог смутных видений, кропит свои секреты маковым молоком. Лишь птицы в дубраве пели гимн рассвету, вторя радости детских снов.
— Славный, — без выражения сказала Гипподамия. — Спи, мой славный.
Может ли женщина принести зло ребенку? Чрево, способное к зачатию — плоду иного чрева? «Может,» — усмехнулась с небес Гера. Покровительница брака отправила бы в Аид всех ублюдков своего царственного супруга, падкого на смертную мякоть, когда б не страх перед гневом Зевса. «Может,» — всхлипнула в преисподней тень Ниобы, золовки Гипподамии[8]. Даже глоток из Леты не дал несчастной забвения: вот, тела дочерей Ниобы, и в них — серебряные стрелы Артемиды-Охотницы, ревнивой к чужой похвальбе. «Воистину может…» — согласилась Прокна-фракиянка, накормившая мужа страшным обедом — жарким из мяса их общего сына. И эхо согласия прозвучало от земного круга до солнечной колесницы: о да, мы помним и содрогаемся!..
— Зачем ты родился? — спросила Гипподамия.
Малыш не ответил.
— Нам на погибель?
«Смерти нет!» — возразила трель дрозда.
Всю жизнь Гипподамия кому-то принадлежала, и это было правильно. Сперва — отцу, владевшему ею как дочерью, и как женой. Отец знал правду жизни. Он любил Гипподамию и убивал ее женихов. Это длилось долго, но не вечно. В конце концов Пелопс убил отца Гипподамии, и она стала принадлежать Пелопсу. Муж знал правду жизни не хуже покойника-отца. Он брал Гипподамию ночью и наряжал днем. Она рожала мужу детей и озаряла красотой его царствование. Еще она принесла Пелопсу богатое приданое — Элиду, отцовское владение. Со временем красота ушла. Затем иссохло чрево. Осталось лишь приданое, увеличенное тщанием мужа стократ. Гипподамия сама не заметила, как стала принадлежать не мужчине — державе своего мужчины, Острову Пелопса. Она чувствовала себя символом, многоруким спрутом, где каждое щупальце — сын, в чьей власти город; и каждое щупальце — дочь, на чьем ложе спит владыка города.