По визору объявили шумановский концерт для фортепьяно с оркестром. Вечер старинной музыки у них, что ли, сегодня? Я невольно вздрогнул, когда увидел на экране пианистку. Если бы у Андры была сестра, то я подумал бы, что это её сестра. У неё было такое выразительное лицо, оно как бы отражало переливы музыки… нет, выражало саму музыку…
Ох, что же я натворил!..
Вошла Ксения с большой сковородой в руках. Сковорода шипела, от неё шёл такой запах, что у меня свело скулы. Ксения поставила её между мной и Костей и сказала:
— Ешьте, только осторожно — очень горячо.
На поверхности пухлой, жёлтой с белыми прожилками массы, в которую были вкраплены золотисто-коричневые кусочки, вскипали и лопались пузырьки. А запах — острый, грубо настойчивый — так и бил в ноздри. Я понял, что голоден как никогда…
— Яичница с колбасой, — сказала Ксения. — На свином сале. — И добавила, улыбаясь: — Нас Иван Александрович не часто потчует этим варварским блюдом, а для вас что-то расщедрился.
Я схватил вилку. Все было просто, будто сполз туман, обнажив беспощадную ясность мира.
Но в следующий миг я положил вилку.
— Спасибо, Иван Александрович, — сказал я, проглотив слюну, — только мне нельзя.
— Почему это нельзя?
— Режим. Пилот всю жизнь должен быть на режиме.
— Ну да, — подхватил Робин. — У него ведь режим, Дед, как ты забыл?
— Память стала плохая, — сказал Дед. — Вот — вылетело из головы, что у него режим.
Не очень-то приятно было слушать все это, но в то же время у меня возникло ощущение… ну, как бы передать… Знаете, на мостиках аварийных переходов на корабле есть тоненькие такие перильца. Без перилец пройти над шахтой главных двигателей страшновато, а когда они есть — идёшь, не держась за них…
Яичница. С колбасой, черт побери. Я увидел, каким плотоядным взглядом разглядывал редкостное блюдо Леон. Ну уж нет! Я решительно придвинул сковородку к Косте:
— Ешь.
Костя, поколебавшись немного, подцепил вилкой кусок и положил в рот.
— Ешь, Костенька, ешь, — сказал Робин. — Такую яичницу при дворе князя Владимира Высокое Крыльцо подавали только богатырям. Верно, Дед? Когда они выезжали на подвиги.
— Не было такого князя, — ворчливо отозвался Дед. — Был Всеволод Большое Гнездо.
— Ах, ну да! Это тот, у которого ты служил главным специалистом по сигнализации кострами, да?
— Прекрати, Михаил! — сказал Дед. Он всегда называл Робина родительским именем.
Костя тем временем торопливо набивал рот яичницей. Он ел, обжигаясь, стыдясь того, что не в силах совладать с собой, пряча от нас глаза. Зрелище было хоть куда. Я положил себе на тарелку растительного мяса, овощей, залил грибным соусом и, хорошенько перемешав все это, принялся за еду. Давно не ел я с таким удовольствием. Мне хотелось, чтобы этот вечер тянулся как можно дольше. Я знал, что предстоит трезвая одинокая ночь, когда никуда не денешься от собственных мыслей, и мне хотелось отдалить её.
Леон смотрел на нас с этакой понимающей улыбкой. Но вот улыбка сползла с лица, он откинулся на спинку стула и произнёс нараспев:
Древняя участь человечества —
Добыча пищи.
И проклятие было в ней, и радость.
Аскеты древности, презиравшие радость,
Вы не могли отказаться от пищи,
Вы ели сухие корки, проклиная свою плоть
И проклиная радость, которую вам приносила
Даже сухая корка…
Дед пересел в кресло перед визором. Он не любил интерлинга.
— Почитай ещё, — попросила Ксения.
Но Леон не захотел.
Я знал эти стихи, там дальше шло об андроидах: вот, мол, казалось бы, совершенные создания, им не нужно было думать о хлебе насущном, но знали ли они, что такое человеческая радость… ну, и так далее.
— Давно не видно, Леон, твоих новых стихов в журналах, — сказала Ксения. — Ты что же, бросил поэзию?
— Поэзия не теннисный мячик, её бросить нельзя, — ответил Леон. — Просто не пишется.
Робин сказал:
— Державин был министром, Лермонтов — офицером, ну, а Травинский не хочет от них отставать. Он член какой-то комиссии, забыл её название.
— Я и сам с трудом выговариваю, — засмеялся Леон. — Комиссия по взаимным… нет, по планированию взаимных потребностей Земли и Венеры. Проще говоря — комиссия Стэффорда в новом виде.
— А что ты в ней, собственно, делаешь? — спросил я.
— Что я в ней делаю? Не так-то просто ответить, Улисс… Видишь ли, по возвращении с Венеры я высказал кое-какие мысли о своеобразии венерианской поэзии, об особенностях тамошнего интерлинга… Ну вот. Словом, я и сам не заметил, как угодил в эту комиссию — в отдел по культурным связям. Но все оказалось гораздо сложнее. На Венере звуковая речь приобретает, я бы сказал, все более подсобный характер.
— Они что же, становятся глухонемыми? — спросил Робин.
— Нет, не то. Они явно предпочитают ментообмен, но это, по-моему, вовсе не означает, что… — Леон замялся. — В общем, не знаю. Все это пока загадка.
— Было бы лучше всего, — сказал я, — если бы венерианцев оставили в покое.
— Как это понимать? — спросил Леон.
— В самом буквальном смысле. Иные условия диктуют иной путь развития, и не надо устраивать из-за этого переполох на всю Систему. Не надо добиваться, чтобы они непременно оставались во всем похожими на нас.
— Да никто этого не добивается.
— В самом деле? Разве Баумгартен и его коллеги не испытывали терпение примаров всякими обследованиями? Нет уж, лучше помолчи, Леон. Переселенцы сами знают, на что идут. Когда-то жители старой доброй и какой ещё — зелёной, что ли, — Англии обливались слезами, прощаясь с родиной, которая не могла их прокормить, и уплывали за океан. Америка была для них дальше, чем для нас Венера. Огромная, пустынная, полная опасностей Америка. А через некоторое время — кто бы заставил их вернуться? А русские переселенцы в Сибирь — в снежную, каторжную, заросшую дикими лесами, которая оказалась такой хлебной и золотой? Она стала для них родиной, и они с ужасом вспоминали нищую, соломенную, крепостную Россию, которую покидали со слезами, унося по щепотке родной земли в мешочке на груди. Примерно то же самое сейчас и с Венерой.
— Да я не спорю, — миролюбиво сказал Леон. — Я и сам так думаю. Но ты немножко отстал, Улисс. Комиссия теперь ставит себе целью изучение взаимных потребностей и планирование экономических и культурных связей с Венерой. А Баумгартен из комиссии вышел.