…Этот лабиринт никогда не кончится. Я что, заблудилась?! Почему бы нет. Вот было бы прикольно… бродить в сумерках, натыкаясь на промерзшие стены, покуда хватит сил, потом содрать маску, вдохнуть той отравы, что здесь вместо воздуха, окончательно утратить остатки соображения, и, наверное, к лучшему. Я слишком долго скитаюсь по призрачным коридорам собственного прошлого в поисках когда-то обитавших здесь призраков. Лечь в самом темном углу, смежить усталые веки и постараться забыть, как дышать.
…Ну еще разочек, из любопытства, безо всяких уже надежд, просто с тем, чтобы убедиться, что никаких миражей для меня это подземелье более не заготовило.
…Вперед… или назад… никакой, в сущности, разницы. Бездумно переставлять конечности, как забытый автомат в заброшенном парке аттракционов. Вперед… или назад.
… Чья-то рука тяжело, хотя и без большой уверенности опускается мне на плечо. Сквозь оболочку комбинезона я ощущаю ее трепет. Хотя это может быть такой же точно иллюзией, как и все остальное. Мне все равно. Я даже не напугана. Меня не научили бояться. Не научили плакать… не научили любить… вообще ничему не научили полезному в человеческом окружении. Медленно поворачиваю голову. Если это галлюцинация, то плод явно не моего сознания… Человек в тяжелом скафандре, огромный, почти на голову выше меня, в наглухо закрытом шлеме. Воздух становится тягучим, вязким, как желе, как… как сон. Чтобы оказаться лицом к лицу с незнакомцем, приходится одолевать сопротивление среды. Или же это и есть страх? Мы стоим и в замешательстве разглядываем друг дружку. Наконец он сдвигает щиток светофильтра с лица… Это не Стаффан и не Эйнар, как понадеялась я в самой глубине своего остановившегося сознания. Никогда его не видела. Немногим старше меня, запавшие глаза с каким-то затравленным выражением — подозреваю, у меня в этот миг в глазах то же самое… щеки в рыжеватой щетине, нездоровая рыхлая кожа… Непонятно отчего мой взор цепляется за белые пластиковые трубки, что тянутся от воротника куда-то за спину. Губы чужака шевелятся, но я не слышу звуков из-за его шлема. Он соображает первым, подносит трясущуюся руку к щитку на груди, производит некие манипуляции. Голос у него неживой, будто механический, и обращенных ко мне слов я не понимаю. Кажется, это фарерский, потому что континентальные языки я знаю неплохо, а шведский для меня и вовсе родной. «Не понимаю», — бормочу я на шведском. Он быстро кивает и повторяет вопрос: «Ты кто такая? Патруль или спасатель?» Отрицательно качаю головой. «Что ты тут делаешь?» — спрашивает он с самым растерянным видом. Я хотела бы задать ему тот же вопрос, а ввязываться в долгие объяснения своего присутствия не желала бы вовсе. Поэтому я произношу, старательно выговаривая каждое слово: «Сейчас сто шестьдесят первый год…» Он не верит. Просит повторить. Снова не верит. С трудом шевеля потрескавшимися губами, чертыхается и непроизвольно пытается потереть лоб — рука в плотной перчатке натыкается на керамитовую скорлупку шлема. Я стою перед ним словно путало и не знаю, как поступать дальше. «Здесь все неправильно», — наконец бормочет он. Уж я-то знаю это лучше кого бы то ни было… «Ты выведешь меня отсюда?» — спрашивает он беспомощно. «Да, — говорю я, — идем». Теперь у меня есть хотя бы какая-то мотивация к жизненной активности, а еще и оправдание своим безумным поступкам. Мы бредем в полумраке, как в трясине, свет от моего фонарика не пробивается дальше нескольких шагов. Мой попутчик с неожиданным волнением начинает что-то тараторить на своем языке. Спохватившись, переходит на шведский: «Подожди… Я должен кое-что забрать». — «Нет! — почти кричу я. — Возвращаться нельзя!» — «Не могу же я уйти с пустыми руками…» — отрывисто бросает он и тяжелой трусцой удаляется в непроглядную тьму. Я не успеваю удержать его, да и что мои цыплячьи килограммы в сравнении с такой тушей?! «Вернись, идиот!» Сползаю вдоль стены без сил и желаний. Если этот громила мне не привиделся, он — единственная моя связь с реально существовавшим прошлым. Я не могу его потерять. Стоило бы увязаться следом, но нет ни сил, ни отваги. Пускай все закончится… Буду ждать его здесь, пока не умру.
…Что здесь делает корабль крофтов? Его же не было, когда мы прибыли. Новые шутки четвертого измерения? Этот мир совершенно спятил. С трудом переставляя конечности, тащусь к обломкам космического корабля. Нет ни мыслей, ни стремлений. Я делаю это лишь потому, что он попал в поле моего зрения. И притягивает к себе, как магнит металлическую соринку. В детстве я исследовала и обнюхала там каждый уголок, побывала во всех отсеках, даже за приборными досками среди сплетений мертвых аксонов и ганглиев. Может быть, это и есть последний шанс зарастить трещину в моей распадающейся натуре? Люк должен быть со стороны Храма. Конечно, за годы непрерывных метеоритных бомбардировок от корпуса мало что могло сохраниться… но люка не видно вовсе. Это не корабль крофтов.
…«Жемчуг» уничтожен. На него обрушился каменный дождь с небес. Нет спасения. Защита не уберегла. Наступила ночь — как скоро! — и энергии не хватило.
Почему она не улетела, как обещала?!
Я стою, уперевшись руками в измятый, растрескавшийся корпус корабля, и не имею сил войти внутрь. Голые ладони примерзают к обшивке. Отдираю вместе с кожей и снова прижимаю. Возможно, кричу от боли, но не слышу ни звука.
Я знаю, что там, внутри, и боюсь это видеть.
Да, боюсь, боюсь ужасно.
Уж лучше бы я осталась в лабиринте.
Здесь я родилась. Лучшего места, чтобы завершить жизненный цикл, и не придумать.
Пора умирать, Антония Стокке-Линдфорс. Один черт у тебя в этом мире никого не осталось. Ничего у тебя не сложилось, не вышло из тебя ничего хорошего. Никого, ничего… сплошные отрицания бытия.
Стаскиваю с лица защитную маску и делаю глубокий вдох, заполняя легкие отравленным воздухом планеты. Как утопающий, отчаявшийся одолеть глубину; впускает в себя воду, которой нельзя дышать.
Где-то там внутри меня должен теплиться инстинкт самосохранения. Ну, и?..
Сражаться за жизнь меня тоже не научили.
Темнота. Наконец-то.
Я жива, потому что умерла.
Воздух родной планеты убил меня мгновенно, и это меня спасло. Я перестала дышать, наступила аноксия со всеми прелестями этого состояния. Если я правильно поняла, аноксия — это полное отключение кислородного шланга в организме. Вообще-то, в число упомянутых прелестей обычно включается облысение коры головного мозга, но этого не произошло. А если и произошло, то не настолько, чтобы я превратилась в тыкву. Мой лечащий доктор с удивительным именем Андрей-Ильич и чудовищной фамилией Преображенский дважды объяснил мне, что произошло: вначале бегло, в расчете на понимание, затем с расстановкой и разъяснением темных слов вроде «блокада гликолиза» или «кислородный долг»… На третий раз доктор махнул рукой и сказал: «Забудь обо всей этой чертовне, дочка. Живая, и ладно». У него седая борода, розовые щеки и уютная лысинка в венчике пушистых кудряшек. Даже не знаю, на кого он сильнее похож — на христианского бога из комиксов или на доктора Дулиттла, который лечит зверушек. Таких, как я… У него есть все права называть меня «дочкой», потому что первые дни он не отходил от моего ложа. Теперь, когда он уходит надолго — ведь я не единственная зверушка в его зоопарке! — я чувствую себя покинутой, и мне хочется плакать.