История Второй симфонии развивалась несколько своеобразно. Чайковский пересмотрел ее через семь лет — в 1879 году, — нашел «незрелой и посредственной» и сжег партитуру. А затем исключительно быстро была создана новая редакция симфонии. «Теперь, — —писал композитор, — могу, положа руку на сердце, сказать, что симфония эта —хорошая работа».
И сам удивлялся, что созданное им семь лет тому назад оказалось теперь, на его взгляд, таким несовершенным.
И даже высказывал мысль, что, может быть, через семь лет он будет смотреть на свои теперешние произведения такими же глазами, как сейчас на Вторую симфонию.
«Очень может быть, так как нет предела на пути к идеалу, а через семь лет я буду еще не стар», — писал он.
Успех Второй симфонии был большой, автора много вызывали, но он, хоть и был на концерте, постарался вовремя скрыться и на эстраду не вышел.
В газетах отзывы были преимущественно хорошие.
Съездив ненадолго в Москву, Чайковский в январе 1881 года снова возвращается в Петербург. Приехав, он пишет Н. Ф. фон Мекк:
«…Сегодня еще никуда не показывался, ходил только смотреть картину Куинджи, о которой теперь много говорят и пишут.
Действительно, это поразительно искусное произведение в сфере пейзажной живописи, безусловно верное воспроизведение природы идти дальше не может!»
Речь идет о картине Куинджи «Березовая роща», или, как ее называли раньше, «Березовый лес, освещенный солнцем», которая была выставлена в Обществе поощрения художников.
Все время в Петербурге у Петра Ильича теперь занято подготовкой к премьере оперы «Орлеанская дева».
«…Завтра начинаются оркестровые репетиции, и я получил уже от Направника приглашение явиться к 12 часам.
Это меня приятно волнует, но, увы, нет никакого сомнения, что удовольствие слышать в первый раз реальное воспроизведение задуманной мной музыки будет отравлено театральными дрязгами».
На этот раз Чайковский живет на Фонтанке, 28: «Я остановился у Модеста, и мне очень приятно жить с ним и Колей…»
«Вот уже почти неделя, что я здесь… — пишет 1 февраля Петр Ильич о своей жизни. — Начиная со вторника я ежедневно бывал на репетициях оперы. Нужно отдать справедливость Направнику, музыка моя разучена превосходно, и я могу быть уверенным, что в этом отношении будет сделано все, что можно. Зато постановка нищенская. Дирекция театров, истратившая теперь десятки тысяч на постановку нового балета, отказалась дать хотя бы одну копейку для новой оперы. Все декорации и костюмы приказано набрать из старья.
Что прикажете делать? Остается надеяться, что хорошее исполнение вывезет оперу».
И через неделю:
«Наступает последняя неделя моего пребывания здесь. Опера отложена до пятницы, 13 февраля… Репетиции оперы продолжаются. Я нахожу со стороны артистов такое сочувствие к моей музыке, которым горжусь. Но зато начальство — чиновники делают все, чтобы помешать успеху оперы».
Все это необычайно волнует композитора.
«Была минута, — писал он уже совсем перед спектаклем, — когда я хотел взять назад свою партитуру и уйти из театра. Направник уговорил меня этого не делать!»
«Возмутительно гадко! Хочется бежать куда‑нибудь подальше из этого проклятого города, где царит чиновничье самоуправство!»
Наконец, в бенефис Направника—13 февраля 1881 года, — состоялась премьера.
Газета «Молва» писала: «„Орлеанская дева” г. Чайковского имела большой успех. В продолжение всего спектакля и автору, и исполнителям главных партий публика не переставала делать самые шумные и восторженные овации. С особенным единодушием вызывали автора по окончании первого акта. Можно сказать беспристрастно, что тут хлопал и кричал весь театр сверху донизу».
Видимо, действительно «вывезли» оперу хорошая музыка и исполнение. Постановка оперы и костюмы артистов были крайне убогими. Еще в сезоне 1877/78 года дирекцией был издан приказ, чтобы одно и то же действующее лицо не появлялось в течение одного спектакля в разных костюмах. Должно быть, поэтому Лионель был в одном костюме и в сцене битвы, и в сцене коронации.
Чайковский писал, что эта сцена была обставлена «мизерно, грязно и жалко». «Хоть бы трон‑то королевский обили новым бархатом!»
После спектакля Петр Ильич, как обещал, телеграфировал Н. Ф. фон Мекк: «Опера моя имела большой успех, вызывали двадцать четыре раза».
А в письме к ней он писал:
«Тяжелый день я прожил 13–го числа. С утра я уже начал волноваться и терзаться страхом, а к вечеру я был просто подавлен тяжелым чувством тревоги и беспокойства. Но с первого же действия успех оперы определился…»
Рецензии были всякие, а в большинстве уклончивые и неопределенные.
В «Новом времени» от 14 февраля 1881 года рецензент писал: «Несмотря на мою любовь к таланту г. Чайковского, я чувствовал разочарование, по ме; ре того, как опера подвигалась к концу».
А в «Петербургской газете», № 42, П. Зиновьев отмечал: «…г. Чайковский и в своем новом произведении томительно ищет непротоптанного пути, склоняясь по временам на почву, разработанную, но уже утомленную; сильный талант особенно симпатичного нам композитора выведет его в чистое поле…»
Все эти рецензии не застали в Петербурге Петра Ильича — на другой день после премьеры он уехал за границу. Но в Вене ему довелось прочитать в тамошней газете, что «Орлеанская дева» «крайне бедна изобретением, скучна и монотонна».
Странная была судьба у этой оперы — шумный успех на премьере, потом полное охлаждение публики, полное забвение на десятки лет и снова признание уже в наши дни.
Пережив за границей горе — смерть Николая Григорьевича Рубинштейна, друга своей молодости, — Чайковский уже в марте был снова в Петербурге. Возможно, на этот раз он оказался здесь из‑за болезни сестры — Александры Ильиничны, приехавшей из Каменки в Петербург. Остановился он, по–видимому, у брата Модеста, который жил тогда на Фонтанке, 28 (квартира Конради).
30 марта он писал Надежде. Филаретовне:
«Вот уже пятый день, что я в Петербурге, милый друг мой! Все впечатления в высшей степени грустные… Общее настроение жителей какое‑то подавленное; у всех на лицах написан страх и беспокойство за будущее… Я нашел здесь сестру и старшую племянницу Таню. Обе они больны, и еще бог знает, когда им можно будет тронуться в путь, а я не уеду, пока они совсем не поправятся».
Пишу вам… из дома моей кузины, где сестра и племянница остановились».
Трудно сказать, кто именно была эта кузина, скорее всего — Амалия Литке (Маля — дочь тети Лизы). Она жила в то время на углу Английского проспекта и Офицерской улицы, в доме № 60 (ныне угол проспекта Маклина и улицы Декабристов).