Я знал, что «обаятельный» здесь означает «способный наводить порчу».
Я даже начал называть терро «деньгой», занавески на окнах — «гарденами», а перекресток — «росстанью», как это было принято здесь, среди людей, объятых по самую крышу ретроспективной эволюцией.
Поначалу я, правда, боялся, что скоро и сам надену косоворотку и начну лопотать на старорусский лад. Но потом бояться перестал. Какой смысл?
Ходеманна, судя по всему, беспокоили те же проблемы. Безумие. Пустота внутри. Неопределенность будущего.
— Шайсе, камрад Саша! Ждание есть наиболее плохой случай. От ждания делается плохо в голове. Мысли подлетают в небо. Как у нездоровых! Ненужно высоко подлетают! Прямо к Бог! Поэтому надо, как это вы, русские, говорить, — приземляться! — рассуждал Людгер.
— Куда приземляться?
— Не куда приземляться! Чем приземляться! — таинственно откликался он.
— И чем ты предлагаешь приземляться? — настороженно спрашивал я. Психов я навидался с начала года — мама не горюй!
— Чем? Пивом. Водкой. Или напитком, как в такой бутылке!
— А-а, ты хочешь сказать, что нужно заземляться? — с облегчением вздыхал я.
— Разницы нет! — бодро отвечал Людгер, прихлебывая тридцатипятиградусную брагу «Особая». — Станешь со мной заземляться, Саша? — И он подмигивал мне со своего матраса.
— Спиться можно с такими заземлениями, — бурчал в ответ я и отворачивался к стене.
С Ходеманном и Покрасом я не пил. Вот не пил из принципа! Задолбали меня все эти пораженческие разговоры. Про «серьезность положения», «дурдом этот муромский», а равно и экзистенциально-стратегические обобщения вроде «пока мы тут ваньку валяем, наши Москву небось сдают»…
И с другими обитателями «Трех медведей» я не пил тоже. Лень было в сотый раз пересказывать подробности своего героического «побега» и выслушивать в качестве алаверды высосанные из пальца подробности их лагерных подвигов.
Тем не менее по вечерам я приходил в наш номер 329 навеселе.
Дело в том, что каждое утро я отправлялся играть в шахматы с Тылтынем. За шахматами Тылтынь пил коньяк из бокала с тонкой, как у опенка, ножкой. Пить в одиночку Тылтыню не позволяла Кормчая. А отказывать адмиралу Кормчая не позволяла мне…
После визита к Тылтыню, который полюбил меня как родного сына (или, возможно, внука?), я шел на перекличку — она проводилась по армейским меркам беспрецедентно поздно, в полдень.
Потом — на обед.
Кормили, кстати, отменно: студни, щи с головизной, расстегаи и омлеты с копченой грудинкой, говядина духовая и панированное филе дикой утки, мозги жареные и даже моя любимая печень по-строгановски, не говоря уже о языках и потрошках в белом вине, о щуках в молоке, запеканках и душистых зразах, о биточках, нежных шанежках, рассыпчатых сытных кашах, тягучих киселях, компотах, квасах, морсах и икре.
После бесконечных клонских кебабов все это казалось дивным сном изголодавшегося гурмана…
А после обеда, когда «Три медведя» погружались в табакокурение и пересуды, я убегал в трактир «Царская охота».
Трактир был довольно дорогим. Ходили туда по преимуществу муромцы «с понятиями» и, кстати, с деньгами.
За соседними столиками сговаривались купцы, праздновали юбилеи работные люди и развлекали своих полюбовниц с чудными именами старые ловеласы.
В моих лейтенантских глазах у трактира «Царская охота» были два неоспоримых преимущества.
Первое: он находился на приемлемом расстоянии от «Трех медведей». Это значит, не настолько близко, чтобы кто-то из наших мог ненароком туда заскочить. И не настолько далеко, чтобы походы туда-обратно превращались в настоящее дерзновение.
Вторым же преимуществом было наличие в «Царской охоте» отдельных двухместных кабинок, отгороженных от общего зала шелковыми «гарденами» с вышитыми на них васильками.
Одну такую кабинку — естественно, крайнюю, — и облюбовал для себя лейтенант Александр Пушкин. То есть я.
Там-то, со стаканом, в котором плескался облепиховый морс пополам с водкой, настоянной на березовых почках, я и сидел, наблюдая, как улепетывают минуты и часы. Положив ноги на стол, застеленный накрахмаленной до хруста скатертью.
Я слушал «наше диско» — странный стиль, бывший на Большом Муроме в особом почете; его легче всего представить, мысленно наложив «эй, ухнем» на попсовые умцы-умцы.
Я курил. И, отодвинув указательным пальцем занавеску, вяло следил за перемещениями официантки Забавы — пышной, русоволосой, румяной, представляя себе невесть что.
А потом я оставлял Забаве щедрые чаевые и спешил к вечернему построению. За построением следовал ужин. А там уже — и на боковую…
В таком режиме я прожил шесть дней. Которые показались мне почти такими же долгими, как шесть месяцев.
На седьмой день по «Трем медведям» поползли слухи, что «Камчадал» уже подлатали, и я нутром почуял: грядут перемены. Или по крайней мере новости.
Я оказался прав.
Было около пяти часов дня. Народу в трактире все прибывало. Я лакомился кедровыми орешками, запивая их отменным ревеневым квасом.
В центре стола стояло ведерко со льдом, в нем потел графин с водкой.
Рядом с ведерком поблескивала в свете ламп одинокая хрустальная стопка. На тарелке рыжели жаренные в тесте яблоки — самая дешевая закуска в меню.
Занавеска с васильками была наглухо задернута. Вчера простодушная Забава, видимо, подустав от моих многозначительных взглядов, объявила мне, что у нее имеется муж и «титешний» ребенок (что на местном наречии означало — грудной). Чтобы я, значит, планов на нее не строил. И из-за занавески тяжелой ее пробежкой любоваться не смел.
— Какие вопросы, Забава! — пожал плечами я. — Я же чисто платонически…
Но наблюдать за ней я перестал. Зачем смущать замужнюю женщину?
Поэтому, когда из-за занавески раздался медовый голос Забавы: «Сударь, к вам можно?», я, признаюсь, опешил.
«Неужто сейчас скажет, что насчет ребенка и мужа мне приврала, чтобы цену себе набить?»
Я вздохнул. Настроения на «всякое такое» у меня не было совершенно.
— Заходи, — устало сказал я, не поворачивая головы. Я даже ноги со стола убрать не соизволил — что она, меня с ногами на столе не видела?
Но вместо пышногрудой Забавы в цветастом сарафане в мою кабинку зашла другая девушка.
Худая, с бледными впалыми щеками, большеглазая. В длинном, до пят, платье из струящегося черного шелка.
На тяжелых косах девушки лежал сиреневый шарф.
Девушка безмолвно всплеснула руками — звякнули золотые браслеты на запястьях. Она быстро поднялась по двум ступенькам и уселась на диванчик напротив меня, предварительно разгладив юбку под своим худым (по муромским стандартам) задиком.