Роберт Янг
Эмили и поэтическое совершенство
Эмили совершала обход своих экспонатов каждый будний день, как только появлялась в музее. Официально она числилась помощником хранителя музея, ответственным за зал Поэтов. Но, по своему собственному представлению, она была гораздо больше, чем просто помощником: она была избранным смертным, заброшенным в счастливое соседство к Бессмертным - к поэтическому совершенству, как говорилось в одном из их стихов, чьи отдаленные шаги шлют эхо через коридоры Времени.
Поэты располагались преимущественно в алфавитном порядке, а не в хронологическом, и обычно Эмили начинала с пьедесталов в левой половине зала, с первых номеров, а затем продолжала свой обход вдоль этого столь впечатляющего полукруга. Проходя так, она всегда старалась оставить последним, или почти последним, Альфреда, лорда Теннисона. Лорд Альфред был ее любимцем.
Для каждого из поэтов у нее находилось теплое утреннее приветствие, и каждый из них по-своему отвечал ей; но для лорда Альфреда она всегда приберегала одну или две приятных фразы, например такую, как "Ну, разве сегодня не превосходный день для сочинений?", или "Надеюсь, что Пасторали больше не беспокоили вас!". Разумеется, она знала, что на самом деле Альфред ничего и не собирается писать, и что старомодная ручка и стопка архаичной бумаги на небольшом письменном столике рядом с его креслом были всего лишь для демонстрации, и что, в любом случае, его достоинства, как андроида, не исчезали за чтением поэтической прозы, которую его прототип, во плоти и крови, сочинил несколько веков назад; но тем не менее, нет ничего плохого в том, чтобы притворяться, особенно когда в ответ звучат его строчки, что-то вроде такого: "Весной яркая радуга превращается в блестящего голубя; Весной фантазия юноши легко и быстро устремляется к мыслям о любви...", или такого: "Королева роз из сада молодых прелестниц, явись сюда, танцы окончены, в зеркале атласа и мерцании жемчугов, Королева лилий и роз в одном лице..."
Когда Эмили впервые приняла под свою опеку зал Поэтов, у нее были огромные надежды. Она, подобно музейным директорам, помешанным на этой идее, искренне верила, что поэзия еще не умерла, и что когда-нибудь люди откроют для себя, что они могли бы гораздо охотнее слушать волшебные слова, чем вычитывать их в пыльных книгах, и, более того, слушать их, когда они спадают с губ оживших, в натуральную величину, их творцов, и ни дьявол, ни огромные налоги не смогут удержать их от этого. Вот в этом и она, и музейные директора сильно ошибались.
Средний житель двадцать первого столетия оставался столь же невосприимчив к Браунингам, возвращенным к жизни, как и к Браунингам, сохраненным в книгах. А что касается все далее вырождавшихся профессиональных писателей, то они предпочитали подавать свои поэтические блюда старым привычным способом и публично заявляли, что покупка новообращенных к жизни манекенов с бессмертными фразами Великих Старых Мастеров является техническим преступлением против человечества.
Но, несмотря на пустые бессодержательные годы, Эмили оставалась верной своему рабочему столу и поднималась задолго до рассвета, когда рушились поэтические грезы; она все еще верила, что однажды кто-то, пройдя через отделанное фресками фойе, свернет в правое крыло коридора (а не в левое крыло, в зал Автомобилей, или центральное, в зал Электрических Устройств) и, приблизившись к ее столу, спросит: "А нет ли поблизости Ли Ханта? Меня всегда интересовало, почему Дженни поцеловала его, и я подумал, что, может быть, он расскажет мне, если я спрошу его об этом", или "А не свободен ли сейчас Вильям Шекспир? Мне хотелось бы обсудить с ним тоску и грусть Принца Датского". Но годы пролетали, а единственными людьми, которые заходили в правое крыло коридора, не считая самой Эмили, были музейные чиновники, швейцар и ночной сторож. В результате она очень близко познала величие поэтов и сочувствовала им в их остракизме. В некотором смысле, она была с ними в одной лодке...
В то утро, когда рухнули поэтические грезы, Эмили как обычно совершала свой обход, не подозревая о надвигающемся бедствии. Роберт Браунинг изложил свое обычное "Утром в семь; склоны холма как поле жемчужной росы" в ответ на ее приветствие, Вильям Купер отрывисто сказал: "Почти двенадцать лет прошло, как наше небо тучи скрыли!", а Эдвард Фицджеральд отреагировал (несколько опьянело, как показалось Эмили) с неизменным постоянством: "Прежде чем призрак притворного утра угас, мне показалось, в таверне был глас, который кричал: "Когда внутри весь Храм готов к службе, почему снаружи остался заснувший приверженец веры?". Мимо его пьедестала Эмили прошла относительно быстро. Она всегда относилась иначе, чем дирекция музея, к включению Эдварда Фицджеральда в зал Поэтов. По ее мнению, он не должен был реально претендовать на бессмертие. Действительно, он обогатил пять собственных переводов Хайяма избытком подлинной образности, но это не делало его гениальным поэтом. Не в том смысле, как были поэтами Байрон и Мильтон. И не в том смысле, как был поэтом Теннисон.
При мысли о лорде Альфреде шаги Эмили убыстрились, и две недозревших розы тут же расцвели на ее худых щеках. Она едва смогла дождаться, пока дойдет до его пьедестала и услышит, что он собирается сказать. В отличие от деклараций множества других поэтов, его чтения всегда представлялись как-то иначе, возможно потому, что он был одной из самых новых моделей, хотя Эмили не нравилось думать о своих подопечных, как о моделях.
Наконец-то она подошла к столь дорогой для нее территории и взглянула вверх, на юное лицо (все андроиды, человекоподобные роботы, были скопированы с поэтов, какими они были в двадцатилетнем возрасте).
- Доброе утро, лорд Альфред, - сказала она.
Чувствительные синтетические губы сложились будто в живой улыбке. Едва слышно зашуршала лента. Губы разъединились и прозвучали нежные слова:
"Когда утренний ветер пройдет в тишине,
И планета любви далеко в вышине
Начинает бледнеть в свете том, что ласкает она
В бледно-желтого неба постели..."
Эмили невольно поднесла руку к груди, а слова продолжали нестись сквозь глухие заросли ее сознания. Она была до того зачарована, что не могла даже подумать о каких-либо, самых обычных своих шутливых остротах в ответ на выпады поэтической братии, и вместо этого стояла молча, уставившись на фигуру на пьедестале, в состоянии близком к благоговейному страху. Но вскоре она двинулась дальше, бормоча рассеянные приветствия Уитмену, Уайльду, Вордсворту, Йейтсу...