И только тут он понял, что больше не в состоянии продвинуться вперед ни на шаг. Даже вот так, на четвереньках. Он лежал лицом вниз, и перед его глазами влажно блестела полированная поверхность черного камня. Пока нет солнца, он позволит себе несколько минут сна, а за это время прилетит вертолет. Он нащупал на поясе замыкатель автопеленга. Контакт. Ну вот еще минут тридцать–сорок, и все закончится.
Он медленно прикрыл глаза, но темнота наступила раньше, чем он успел сомкнуть ресницы. Сон это был — или воспоминание? Наверное, сон, потому что он попеременно чувствовал себя то Генрихом Кальварским, то каким-то сторонним наблюдателем, или вдруг начинал слышать мысли собственной жены — то, чего ему не удавалось в течение всей их совместной жизни. Сновидение отбросило его назад, в прохладу вчерашней ночи, и южные звезды мерцали в едва угадываемых окнах, и Герда, как разгневанное привидение, расхаживала по их широченной — пять на пять — постели, и ему во сне мучительно хотелось спать, но слова Герды, холодные и звонкие, валились на него сверху, из темноты, словно мелкие сосульки.
— Оставь нас в покое, — просил он, — оставь в покое и меня, и этого несчастного мазилу. Ну, меня-то ты не сможешь подначить нарушить закон, но ведь Эри может и дрогнуть. Твои кровожадные взоры, обращенные на местных копытных, твои фокусы с жабьим молоком, твое гадливое пожирание сырых сосисок… Или ты действительно хочешь натолкнуть его на мысль о свежем бифштексе?
— Что за пошлость — наталкивать на мысль! Если бы я хотела (действительно, хотела) от него (и только от него) свежего мяса (и ничего другого), то я бы так ему и сказала: поди подстрели бодулю и зажарь мне ее на вертеле.
— И подстрелит, и зажарит?
— И подстрелит, и зажарит.
— И на попечении такого браконьера остается моя жена, когда я отбываю на Капеллу!
— Надо тебе заметить, что ты слишком часто это делал, царь и бог качающихся, сейсмонеустойчивых земель. Слишком часто для любого браконьера, но только не для Эри.
— И его божественной, недоступной, неприкасаемой Герды.
— И его божественной, да, недоступной, да, неприкасаемой Герды.
— Ты не находишь, что лесное эхо, которое завелось в нашей комнате, больше гармонировало бы со звездами северного полушария?
— Какая жалость, что мы заказали южные звезды!
И тут он услышал не ее слова, а ее мысли. Какая жалость, повторяла она, какая жалость… Пока все напрасно Она действительно не пыталась навести Эристави на мысль об охоте — зачем? Она охотилась сама. Но ее охота здесь, на Поллиоле, пока была безрезультатной. Она расставила капкан, цепкий капкан собственного капризе, и осторожно, круг за кругом, загоняла в него Генриха. Он должен был сдаться, сломиться, в конце концов попросту махнуть рукой Он должен был в первый раз в своей жизни подчиниться ее воле, но с этой поры она не позволила бы ему забыть об этом миге подчиненности всю их оставшуюся жизнь.
Но дичь ускользала от нее, и Герду охватывало бешенство:
— Хорошо! Я больше не прошу у тебя ничего — даже такой малости, как одно утро поистине королевской охоты. Нет так нет Теперь меня просто интересует, насколько в тебе всемогуще это рабское почитание правил и параграфов, это твердолобое нежелание поступиться ради меня хоть чем-то — не своей драгоценной Капеллой, зачем — хотя бы полудохлым козленком, не уникальным, нет, а таким, каких тут десятки тысяч. И абсолютно не влияющим ни экологический баланс Поллиолы. Меня интересует, почему ты, мои муж, не хочешь выполнить мой маленький каприз — да, каприз, а вот Эристави смог бы, хотя, насколько я помню, я не позволяла ему коснуться даже края моего платья.
— Потому что это значило бы нарушить закон.
— Да его тут все нарушали, ты что, не догадываешься? Все, кто приписывал на нашем пергаменте: “Не охоться!” Думаешь, почему? Да потому, что при всей своей привлекательности здешние одры конечно, абсолютно несъедобны. Я об этом давно догадалась и, как видишь, мечтаю не о бифштексе..
Она так и не решилась сказать, о чем она мечтает, потому что есть вещи, которые язык не поворачивается произнести вслух. Но он снова понял ее, почувствовал, как она смертельно устала, и вовсе не от нескончаемого полдня проклятой прожаренной Поллиолы о от собственного вечного пребывания в двух ипостасях одновременно: Герды Божественной — и Герды Посконной. Шесть лет назад перед нею встал трагикомический выбор Коломбины — между сплошными буднями и вечным воскресеньем Она выбрала первое Но воскресные, праздничные огоньки продолжали дразнить ее изо всех углов — и Эри и не только Эри. Он был самым верным, самым восторженным, самым почтительным Но были же и сотни других Тех, что ежеаневно видели ее в передачах “Австралафа”. Самые сумасшедшие письма она получала с подводных станций Да и китопасы были хороши, если бы не стойкая флегматичность Генриха, дело давно уже дошло бы до бурных объяснений.
Атмосфера бездумной восторженности — питательная среда, в которой культивируются хорошенькие теледикторши, — незаметно стала для Герды жизненной необходимостью, когда она, на свою беду, случайно попалась на глаза самому Кальварскому. И все пошло прахом. Если на телестудии еще с грехом пополам он проходил как “супруг нашей маленькой Герды”, то во всей остальной обжитой части Галактики уже она была только “а-кто-это-еще-там-рядом-с-Генкой?”. Само собой разумелось, что рядом с Кальварским могла находиться только такая особа, которая смотрелась по высшему классу. Это требование было соблюдено, и Генриха больше ничего не волновало, рядом с ним была Герда, а в остальном хоть трава не расти.
За шесть лет супружества роли не переменились, изменился разве что сам Кальварский — из Генки он сделался Генрихом Эдакая подернутая жирком душа космического общества. Вчера ночью эта вполне упитанная душа лежала у ее босых ног, и Герда чувствовала- что бы она ни сделала, ему все будет безразлично. Она вот так, босиком, может взобраться на Эверест, а он только пожмет плечами и скажет: “Ну, погуляла? А теперь иди сюда…”
И странность его полусна, заставлявшая его дословно воспроизводить все происшедшее минувшей ночью, принудила его повторить, как вчера:
— Ну, погуляла? А теперь иди-ка сюда, божественная и неприкасаемая. Ну иди, иди…
И, как вчера, — бешеный прыжок прямо с постели, через липкую звездную перепонку, затянувшую дверной проем, через ступени веранды, на свернувшуюся от зноя траву, в неистовое пекло стоячего солнца.
Пыльная недвижность иссохшей травы, исполинский черничник тополиных габаритов, и на фоне всей этой приевшейся, осточертевшей сказочности — алое полыхание свежего, как парное мясо, холста, с которого надменно и насмешливо глядела на Герду непредставимо прекрасная женщина-саламандра, повелительница светлого огня и темных сил. Не богиня людей — богиня богов.