Нынче вот к Волошину наладились. В дом-музей. На выставку его акварелей. Попасть туда нелегко. Впрочем, как и повсюду — везде толпы изнывающих от безделья курортников. Очередь пришлось занимать спозаранку, а после, еще до открытия кассы, бегать каждые полчаса, показываться: вот он, мол, я, здесь стою, здесь моя очередь.
Акварели — на первом этаже, в трех комнатах. Второй — на ремонте. Лиде и Вовке волошинский дом в новинку, а я уже не раз здесь бывал. Впервые лет семнадцать назад, в начале шестидесятых.
Дверь отперта. Переступи порог.
Мой дом открыт навстречу всех дорог.
В ту пору еще Мария Степановна была жива, вдова. Ныне-то она уже несколько лет как лежит рядом с мужем — на Лысой горе, на вершине, продуваемой всеми ветрами.
Когда я в тот раз пришел, дверь не была открыта навстречу всех дорог, долго пришлось стучаться. Отворила наконец Мария Степановна. Я представился, спросил, нельзя ли почитать стихи Максимилиана Александровича (знал, что есть тут такой порядок — незнакомые люди приходят, садятся, читают волошинские стихи, хотя музеем этот дом в ту пору еще не был, да и не в каждом музее это заведено — сидеть вот так и читать).
— Как вы мне все надоели! — сказала Мария Степановна с сердцем. — Как я от вас устала!
Однако пустила. Провела в главную комнату, ту, что тремя стенами-гранями выходит на набережную. Посадила за добротный некрашеный стол собственной волошинской работы, принесла увесистый том стихов, отпечатанных на машинке, самодельно переплетенных (тогда Волошин еще не был издан), и оставила одного.
Я просидел за этим самодельным фолиантом несколько часов кряду, ни на секунду не поднявшись со скамьи (такой же простой, добротной, как и стол). Поэзия в то время была моим увлечением. Так же, как сейчас ВЦ. Я читал и перечитывал каждое стихотворение по нескольку раз.
С того дня и стал для меня Крым — Киммерией, древней землей, из каждой складки, из каждой трещины своей источающей историю и поэзию.
Заклепаны клокочущие пасти.
В остывших недрах мрак и тишина.
Но спазмами и судорогой страсти
Здесь вся земля от века сведена…
Доселе грезят берега мои:
Смоленые ахейские ладьи,
И мертвых кличет голос Одиссея,
И киммерийская глухая мгла
На всех путях и долах залегла.
В акварелях волошинских — те же спазмы и судороги страсти возлюбленной их крымской, киммерийской земли. Усталая экскурсоводша механически объясняет это разношерстной толпе отдыхающих. Но вряд ли то, что она говорит, многим понятно, Вот Вовке моему непонятно наверняка. А Лиде? Я взглядываю на нее исподволь. В джинсах она особенно стройна. Волосы по плечам распущены. Никогда мы почему-то с ней об этом не говорили. Да и как об этом говорить? Как это передать? Это надо самому почувствовать, прочитав стихи, увидев рисунок или, особым зрением, самое землю, природу… Киммерию.
Интересно, есть ли где-нибудь еще, на какой-нибудь другой планете, такие вот пейзажи? Наверняка есть.
Тут ведь речь не о жизни идет (это с жизнью вопрос неясен). В крымском пейзаже жизнь — деревья, трава — не главное. Главное — складки и разломы земли. По крайней мере так Волошин видел этот пейзаж.
С тех пор как отроком у молчаливых,
Торжественно-пустынных берегов
Очнулся я — душа моя разъялась,
И мысль росла, лепилась и ваялась
По складкам гор, по выгибам холмов.
Вот только вода еще нужна. Какой же Крым без воды, без моря? Если и не видно его на пейзаже, она все равно где-то здесь, рядом, неподалеку. Слышится ощущается его дыхание…
* * *
— Вить, а Вить!
— А?
— Ты помнишь, как мы с тобой в первый раз были на юге?
— Помню, конечно.
— Как хорошо тогда было, правда?
— Да.
В первый раз мы с ней поехали на юг вскоре после женитьбы. Вовки, естественно, с нами тогда еще не было, и не ожидался он даже. И были мы с ней вольны, как птицы. В ту пору мы по югу кочевали: поживем в одном месте несколько дней — и в другое. Причем заранее не загадывали, сколько где пробудем: оставались в оседлом положении, пока не надоест, пока хоть чуть-чуть не наскучит.
— Ну, как? Не надоело? — спрашиваю я ее.
— Дай подумать, — хохочет она. — Вот эта вывеска вроде бы уже осточертела.
— Какая вывеска?
— Ну, афиша… Идиотская такая, на набережной висит, во всю стену: «Смехом — по помехам!» Меня уже тошнит от этого помехосмеха.
— К черту афишу! К черту помехосмех!
Тут же мы бежим на вокзал или на пристань, захватив с собой наш немудреный багаж.
В другом месте — она ко мне с вопросом:
— Сэр, не наскучила ли вам здешняя обстановка?
— М-м… Вроде бы рано заводить такие разговоры: всего два дня, как прибыли.
— Так, значит, не наскучила? Очень вы, значит, ею премного довольны?
Я чувствую: чем-то ей не понравился данный населенный пункт. Горит она желанием поскорее отсюда слинять.
— Как вам сказать, мадам… В принципе это не самое плохое место на земле: солнце, море… И если бы…
— Что если бы? — Она хватает меня за горло и устрашающе смотрит мне прямо в глаза. Этакая голово-резка. — Что если бы?
— …И если бы не эта бородавка на носу у работника местной Союзпечати, коей размеры, прямо скажем, превышают допустимые приличиями, если бы не эта небольшая деталь местного пейзажа, тогда здесь можно было бы прокантоваться еще часа двадцать четыре.
— К черту бородавку! — Она уже швыряет в чемодан свои купальники, платья.
Такие вопросы не обсуждались: стоило хотя бы одному из нас выразить желание немедленно поднять якорь, — это желание считалось непреложным, как закон
…Прокатились мы в тот раз по всему крымскому побережью, начиная от Ялты, перемахнули через Керченский пролив — и на Туапсе, Сочи, Хосту, Адлер, Гагру, все дальше, дальше на юг — до самого Батуми. V-песенка нас тогда сопровождала: «Батуми, эх, Батуми! Тра-та-та-та-та та-та-та-та». Была такая в моде. Повсюду на танцах крутили на солнечном юге (а мы с Лидой в ту пору и танцплощадки еще стороной не обходили, не брезговали ими).
Когда же это было? Постойте, постойте, дайте-ка вспомнить. Вовке сколько сейчас? Десять. А это было года за полтора до его рождения. Ну да, за полтора года. Точно. Стало быть, меньше чем двенадцать лет назад. Надо же! Всего-то двенадцать лет. И как все изменилось. И мы сами, и вообще… Все вокруг. Ну, в общем-то больше всего мы сами изменились. Попробуй нас теперь сдвинуть из этого Планерского. Черта с два сдвинешь. Тягачом не вытащишь. Весь месяц проторчим здесь как привязанные. Хотя, если подумать, — что здесь такого примечательного? Ради чего стоило бы здесь сиднем сидеть?