— Прошу прощения, сэр, не очень попятные слова. Мы ведь с Биллом колледжей не кончали.
— Ах, да. Ну, конечно. Разумеется. Короче говоря, как вы считаете, есть ли люди на других планетах?
— Если там есть воздух, почему бы им не быть, сэр?
— Ха, воздух! Значит, кроме воздуха, тебе ничего не нужно?
— О нет, сэр, я не в этом смысле, — загоготал мой собеседник. — Но я полагаю, на первый случай…
— Раз на других планетах есть люди, значит, надо их искать, не так ли?
— Вы считаете, что у нас в стране мало своих людей, сэр?
— Экий ты болван, Джо. (Тебя, кажется, зовут Джо?) Разве не интересно увидеть совсем других людей? Может быть, они окажутся с двумя головами. Или с тремя ногами.
— Конечно, интересно, сэр, но по правде говоря (если уж вы обещали не выдавать нас полиции), нас интересует не столько вопрос: «Есть ли на других планетах люди?», сколько: «Есть ли на других планетах машины?» Г-г-г-ы-ы…»
Вот так бы написал буржуазный репортер. Я думаю, примерно так. Конечно, он мог бы все это сочинить просто так, сидя у себя дома за письменным столом, в глаза не видя этих воров, не заставая их в своей машине. Но это было бы уже не профессионально. Все-таки факт есть факт: воров он застукал на самом деле, хотя бы двумя словами с ними перекинулся…
Довольный этой своей выдумкой, я отправляюсь наконец на работу и весь день посматриваю в окно на свои «Жигули».
* * *
…Интересно бы вычислить, по какому закону изменяются мысли и чувства человека, который ничем не занят, никуда не торопится, ни от кого ничего не требует, ни с кем ни о чем не говорит, даже ни на кого и ни на что не смотрит — лежит себе тихонько, прикрыв глаза, где-нибудь на берегу моря, хотя вовсе и не в одиночестве, но как бы в одиночестве. Подозреваю, что, если бы такой закон был найден, обнаружилось бы, что большую часть времени человек просто испытывает некие психологические паузы, когда в голове — никаких мыслей, а в сердце — никаких чувств.
Именно в таком состоянии полного безмыслия и бесчувствия я лежу на пляжном топчане приморского поселка. Поселок называется Планерское. Впрочем, некоторые интеллигенты по старой памяти упорно именуют его Коктебелем.
Я знаю: стоит мне открыть глаза, двинуться с места — пауза кончится.
И я открываю глаза…
Одиночество прерывается. Я оказываюсь в самой гуще распаренных южным солнцем человеческих тел. Справа от меня четверо иссиня-черных молодцов с заткнутыми за пояса плавок сигаретами играют в карты, обмениваясь громкими междометиями. Слева какая-то толстуха, сидя на надувном матраце, прилежно намазывается кремом для загара. Крем называется «Аида». Должно быть, потому, что Аида была эфиопка (стало быть, дама загорелая). В головах у меня некий сухопарый гражданин, пока что довольно белотелый, но уже успевший поджарить плечи, шею, а потому накрывшийся неимоверно большим махровым полотенцем, что-то торопливо заносит в тетрадочку. Должно быть, впечатления. Писатель. Хотя, казалось бы, какие могут быть впечатления от этой жизненной паузы, от банального пребывания «на юге»? К тому же у писателей здесь пляж особый, по соседству с этим — возле их Дома творчества. Наконец, со стороны моря кольцо вокруг меня замыкает лохматый пляжный пес Таир, примостившийся на единственной узенькой полоске песка, не занятой топчанами. Этому загорать не нужно. Он здесь просто так, за компанию.
Жарко. Надо бы искупаться. Я поднимаюсь и медленно бреду к колеблющемуся краешку огромного зеленого водного пространства. Таир идет вслед за мной, словно бы тоже собирается выкупаться. Ступив на шаг в воду, мы останавливаемся в раздумье…
— Эй, красивый! — доносится до меня чей-то голос. — Отойди в сторонку.
«Красивый» — это, конечно, я. Такие окрики, исходящие от одного из местных фотографов, я слышу по многу раз в день. И обычно беспрекословно им повинуюсь: кого-то собираются запечатлеть «у кромки прибоя» — я здесь не при чем, мне в кадре делать нечего. Но тут на меня что-то находит. «Какого черта! — думаю я. — Что это — студия или пляж? И потом, что за идиотская манера — вечно изображать на снимке этакое песчано-водное безлюдье! Будто граждане фотографируются не на переполненном горпляже, а на собственной вилле в Ницце».
Между тем фотограф не теряет надежды сдвинуть меня с места:
— Эй, симпатичный!
Я не шелохнусь.
— Эй, в очках!
Постепенно и окружающая публика начинает волноваться:
— Мужчина, к вам обращаются…
Я не слышу.
Сделав все-таки несколько кадров и проходя мимо меня с фанерным дельфином под мышкой, фотограф выдыхает злобно (температура воздуха вокруг меня сразу подскакивает на несколько градусов):
— Слышь, ты, очкарик! У нас когда просют — тогда уступают.
…Купаться не хочется. Я возвращаюсь на свой топчан.
Давешний «писатель» объясняет моей соседке-толстухе, как изменяется в зависимости от времени года, дня недели, часа, от числа людей на квадратный метр возможность нарваться на неприятность. Вот что, оказывается, он подсчитывал в своей тетрадочке.
…В Планерском мы с Лидой и Вовкой остановились на квартире (если можно назвать квартирой двухместный, выбеленный снаружи и изнутри сарайчик, расположенный во дворе хозяйского дома в ряд с другими такими же сарайчиками). Хозяин, лицом похожий на актера Леонова, являет собой тип человека, вполне довольного жизнью и доходами.
— Разве так надо работать, как вы работаете в городе?! — философствует он. — Пришел — снял табель, ушел — повесил… Работать надо от зари до зари!
Смысл этой речи в том, что, дескать, только так можно заработать на хорошую жизнь, на автомобиль (он у него имеется, тоже во дворе стоит, в особом сарайчике), хотя и дураку ясно, что основную статью доходов у этого труженика, по крайней мере летом, составляют квартиранты, такие вот горожане — «бездельники», как мы с Лидой.
Поговорить хозяин любит. Вечером мы с ним дружески беседуем, сидя у телевизора, выставленного прямо на дворе, под лозами винограда с мутными зелеными ягодами. Днем же, когда я встречаю его на дорожках писательского Дома творчества с садовым инвентарем в руках, он меня нарочито не замечает.
— Ну а что вот Брюсов?.. — говорит хозяин, помешивая ложечкой чай. — Как так понимать: сначала был царский поэт, а после — советский?
Вопрос обращен к квартирантке-филологине. Поначалу струсив от его прямоты и неожиданности, та, однако, быстро находится:
— Брюсов был передовой поэт. Прогрессивный.
— А-а… Ну да… — хозяин кивает понимающе, продолжая позванивать ложечкой.
Разговор продолжения не имеет.