Трос уже не наматывался на барабан, а спокойно висел над дырой шахты, и я вместе с ним. До выхода-люка один метр. Этот метр, чтоб ему исчезнуть из палаты мер и весов, выдавил из меня последнюю силу. Я отжимаю ножом защелку замка, а мозги уже заволокло дымкой, руки стали, как крюки, впившиеся в мое мясо, а шахта кружится вокруг, будто вальсирующая Матильда. Потом я «плыл» с креном и дифферентом подбитого эсминца по коридору. Если седьмой этаж, надо добраться до лаборатории химиков. Я там кучу телефонов высмотрел, когда приходил справляться насчет рецепта приготовления спирта из стула (не жидкого, а того, на котором думают). Два шага всего прохромать, а ведь чуть не влип. По дороге дверь с лестницы была, с кодированным замком, модно приодетая в броню. Так вот, я до нее чуть-чуть не добрался, как внутри меня словно часы затикали, что-то заекало и качнулось. Опа, мой старый испытатель гномик усвистал за дверь, которая перед ним свернулась, как листок бумаги. На «той стороне» — много позже узнал, что каббалистами так обозначается область темных сил, — маленький шпион свалился в ямку чужой хищной жизни. А она как раз готовит атаку на мою фигуру, проплывающую по кривой мимо свитка двери. Гномик, ухватив ситуацию, освобождается от вражеской оболочки, возвращается назад и начинает меня подзуживать. В голове звенит мысль, что война спишет убытки; я срываю гранату с жилета, под дверь ее и, пародируя темнокожего рекордсмена с курчавой головой, совершаю тройной прыжок имени барона Кубертена. Когда приземлялся на лоб в заключительной, третьей стадии, сзади хрустнула дверная броня, как кусок сахара, а следом фукнула взрывчатка. Мне поддало под зад, перевернуло и влепило в стенку. Без каски голову потерял бы в прямом и переносном смысле. Впрочем, какое-то время я был уверен, что сохранил только шлем. Кстати, рядом упала и стала щелкать серпами-молотками еще какая-то голова, кажется не моя. Сочувствовать некогда, надо вспоминать, чем я тут занимаюсь. Методом выбрасывания третьего, четвертого и пятого лишнего из взлохмаченных мозгов, едва допер, что надо свернуть в лабораторию. Там стал проникать звонками в спящий мозг Пузырева. Наконец энцефалограмма шефа оживилась, и мой заплетающийся голос заставил его хрипеть: «Хамье… докатились…» Наоравшись, унялся несправедливо разбуженный, вошел в положение и пообещал похлопотать о винтокрылой помощи. Харя Харон уже подгребал к моему берегу, считая, что поздновато для всякой суеты. «А кто будет расслабляться и думать о вечности, Пушкин что ли?» — подпускал ушлый паромщик. Я был уже не против, но руки-ноги шуровали по инерции, а может, сам гномик жал на педали. Он велел не только дверь кабинета запереть, но еще и прислонить к ней шкаф с диваном, обязал для извлечения сил доесть беспризорный пирожок. Покомандовал мной, потом принялся раскачиваться на своих любимых качелях, разглядывая искателей счастья, марширующих по коридору с электрическими песнями. Все распластанные, низколобые, зато с яркими хватательно-жевательными способностями. Они были вместе и заодно, что не исключало подчинения и жертвования одних ради других. Они гордились своей страшностью, как генералы жирными звездами на погонах. Каждый знал свое место и то, что пирамида власти на нем не заканчивается. Она уходит в великую высь, требующую не поклонения, а только внимания и четкости на пути к сияющему кристаллу владычества. Марширующие были особенно чутки к глубинным пульсам «теплых-влажных», к этим трепетаниям, говорящим о слабости, упорстве, крепости, разладе… Тому «теплому-влажному», что ближе всего, лучше остаться здесь навсегда. Пульс его скрыт: тверд и груб, как комья земли, чуть уйдет вбок — и неотличим от шума тьмы. Скоро-скоро произойдет долгожданное расставание с такой помехой, такой затычкой для воли. Кто был плохой, тот станет совсем хороший. Нет ничего вкуснее сильного врага!
В револьвере два последних патрона, вот и весь боезапас. Больше нет гранат, как сообщается в одной подходящей песне. Вернее, одна завалялась в кармане. Газорезку я еще в коридоре обронил, когда кувыркался. Что пять минут грядущих мне сулят, кроме харакири, как пригодятся четыре миллиарда лет эволюции и революции? Почему крепкая броня, быстрые танки, реактивные космопрыги и Х-бомбы ничем не лучше пушки из говна? Где красуется поганка цивилизация, оставляя Файнберга, Веселкина, меня наедине с новым венцом природы, который желает стать венцом на наших могилках? А может, цивилизация вовсе не для нас, мы только лепим кувшин, а хлебать из него будут другие?
В конце мрачного пассажа я замечаю два баллона, в застекленном шкафу стоят, с хлором в пузе первый, а второй инкогнито. Двумя последними пулями — какая романтика и героика звучат в этих словах — проколол обе емкости. Зашипел, поступая ко всем желающим и нежелающим бесплатный газ. Наган, выступив в роли простой болванки, раскурочил окно. Сдернул я пластиковую занавеску, одним узлом прицепил к батарее, другим — к себе. И шагнул «за борт» технопарка. Вот я уже сушусь на веревке, на метр ниже подоконника, могу нырнуть и в окно шестого этажа, если будет в этом смысл, могу стать птицей, правда ненадолго. Расстояния до земли разучился я бояться как следует еще в шахте лифта, но там высота была камерная, а тут, хоть и смазанная темнотой, но классическая. И все-таки высота мне больше нравилась, чем общество грубиянов-монстров. Правда, было обстоятельство, которое сминало настроение в ре-минор. Спасательница-занавеска потихоньку «текла», то есть растягивалась, собираясь когда-нибудь лопнуть. А в лаборатории уже принялось все падать, отлетать, отскакивать. Двери, шкафы, стулья. Отсчитав добросовестно до семи, я чуть приподнялся, подкинул туда взрывной гостинец и опять съехал вниз. Два толчка почти наложились друг на друга: шпокнул боеприпас, а потом ухнула сдетонировавшая смесь хлора, воздуха и того джинна, что вылеживался во втором баллоне. Над моей головой бросились на улицу всякие ошметки, я же поспешил в лабораторию, чтобы больше не мучить занавеску. Когда уже цеплялся за подоконник, там что-то продолжало валиться с потолка. Вот уселся я в оконном проеме: комната завалена хламом, а тот в свою очередь засыпан белым порошком — то ли солью, то ли штукатуркой. Некоторые кучки даже продолжают ворочаться и проявлять недовольство. С этого подоконника мне линять не стоит. Те, кто возражают против моей жизни, сейчас могут быть везде: на этаже, на лестнице, на крыше. Круто я их раззадорил своими оборонными мероприятиями. Где-то неподалеку, аккомпанируя моим соображениям, потрескивали разряды. Кто охотится — тот прав, он более прогрессивен. Нашелся огрызок карандаша, пора писать: «Обнаружившему мои кости, просьба в ведро не бросать». Электрическая песня льется все ближе и ближе, для меня исполняют, можно сказать, по заявке. И слова там, наверное, такие: «Люди, мы любим вас. За ум, доброту и мясо». И вдруг, заглушая треск марширующей дряни, загребли вертолетные лопасти. Я стащил с себя шлем и замахал им, как бешеный человек. Наверное, такой приступ заметили, потому что вертолетный гул сместился вверх и отклоненная козырьком крыши веревочная лесенка заболталась в полуметре от меня. То ли прыгнул, то ли рухнул, но шаткую тропу в небо ухватил. Вертолет сразу съехал в сторону, и совершенно правильно поступил, потому что в окошке с моего подоконника заулыбалась крюкастая морда. Пулеметные очереди — я кайфанул от этой музыки больше, чем от Баха-Бетховена, — помешали ей ссадить меня, так сказать, с подножки. Недовольная физиономия скрылась с видом, будто ей не дали подышать свежим воздухом, длинно сплюнув напоследок припасенной для меня слюной.