Но бездеятельность (внешняя) Кириллова деятельнее вредной деятельности Липутина. Кириллову действительно хорошо, но совсем не в духе липутиных.
«Кириллов. Он прекрасен, ему не вколотите в голову, что он более вреден, чем полезен» [ЛН, 83, 298]. Это Достоевский помечал в записной книжке. Запись правильна. Не знаю, начал ли Кириллов строить мост, но своей теорией и практикой он построил нового человека. Может быть, Кириллов в чем-то ошибался. Но и ошибаться он мог только искренне, что в век дефицита искренности само по себе ценно.
Кириллов прекрасен. И если мы на него порою сетуем, то, может быть, и по той причине, что сами не способны жить по тем принципам, которые установил для себя этот герой. Мы не только не способны ради идеи на то высшее, что сделал Кириллов, но не способны даже на ту мыслительную работу, которую он проделывал за ночным чаем. Ночью мы спим. Спит и наша совесть. Если б только ночью...
Позднее, в одной из последних своих записных тетрадей Достоевский писал: «Мне говорили, что Кириллов не ясен» [ЛН, 83, 444].
Неясность образа такой силы тревожила Достоевского. Кому не ясен? Что в образе не ясно: теория или накладка на ее практическое осуществление? Не раскрыл этого писатель.
Позднее автору предоставилась возможность разъяснить образ Кириллова. Не прямо, а косвенно. В «Дневнике писателя» Достоевский сообщает о двух самоубийствах, а затем помещает глубокую философскую статью «Приговор». В ней — рассуждение материалиста-самоубийцы.
Природа создала меня по своим законам, не спрашивая моего желания. Но дала мне сознание, при помощи которого я могу осознать этот факт. Я осознаю, а потому страдаю. Спрашиваю природу, почему она так поступила. Она отвечает мне, через мое же сознание, о какой-то гармонии, которая будет позднее и ради которой я создан. Я — средство. Зачем же, в таком случае, дали мне сознание? При таких условиях и при их осознании личность не может согласиться жить, соглашается только безличность. Тем более, что все на земле временно, а потому всякие переустройства ни к чему. Все превратится в нуль. Так зачем же столько страданий в этом бессмысленном мире? Кто в этом виноват? Оказывается, никто: все создано по фатально предопределенным законам, объективным, ни от кого не зависимым. Поэтому фактически некому и ответить на вопросы человека. Все бессмысленно. А потому я присуждаю всю эту бессмысленность к уничтожению. Но так как природу я уничтожить не могу, то делаю то, что могу: уничтожаю себя. Уничтожаю «от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого» [1895, 10, 352]. Вот суть «Приговора».
Это, конечно, нечто иное, чем идеи Кириллова. У последнего была мысль о смысле жизни, герой статьи не видит смысла. И он уничтожает себя совсем не для утверждения величия человека, а от скуки, от бессмыслицы. Конечно, попутно тут есть и бунт, утверждающий человека. Но именно попутно, косвенно, по-иппо-литовски. До вершин Кириллова это утверждение не дотягивает. И если здесь провозглашается что-то в качестве примера, так это следование самоубийству. Кириллов же не зовет всех за собою. Для него главное — утвердить величие человека. Всё героя «Приговора» — это лишь малая часть Кириллова.
Опубликовав статью, Достоевский опасался, не приняли бы ее за положительное учение: «Приговор» — примут за положительное учение, которое так и надо. Пожалуй, может случиться, что прямо последуют ему» [ЛН, 83, 612].
Так оно и случилось. Читатель оказался не на высоте. Приняли за положительные взгляды автора. И давали оценки. Один из читателей назвал в печати это содержательнейшее сочинение «бредом полусумасшедшего».
В декабрьской книжке «Дневника писателя» за 1876 год Достоевский вынужден был дать к маленькому «Приговору» большое разъяснение. Там автор писал: «Что же касается до «бреда полусумасшедшего», то этот бред (известно ли это г-ну Энпе и всей их коллекции?) — этот бред, т. е. вывод необходимости самоубийства, есть для многих, даже для слишком уж многих в Европе — как бы последнее слово науки. Я в кратких словах выразил это «последнее слово науки» ясно и популярно, но единственно, чтоб его опровергнуть, — и не рассуждением, не логикой, ибо логикой оно неопровержимо (и я вызываю не только г. Энпе, но и кого угодно опровергнуть логически этот «бред сумасшедшего»), но верой, выводом необходимости веры в бессмертие души человеческой, выводом убеждения, что вера эта есть единственный источник живой жизни на земле, — жизни, здоровья, здоровых идей и здоровых выводов и заключений...» [1895, 10, 430].
Достоевский говорит, что «Приговор» не есть призыв к самоубийствам, а есть доказательство неразумности самоубийства. Но доказательство от обратного. Оно показывает, "что при отрицании бессмертия духа человека, при отрицании высшего смысла человеческого существования самоубийство будет единственным выходом. Принявшие «Приговор» как призыв к самоубийству, исходили из отрицания бессмертия души. При таких посылках, действительно, ничто не удержит на земле думающего человека.
Чтр может удержать? Любовь к человечеству? Герой «Приговора» болел за человечество. Но ограниченный жесткими законами природы, ничем не мог ему помочь. А по мысли Достоевского, «сознание своего совершенного бессилия помочь «ли принести хоть какую-нибудь пользу или облегчение страдающему человечеству, в то же время при полном вашем убеждении в этом страдании человечества — может даже обратить в сердце вашем любовь к человечеству в ненависть к нему. Господа чугунных идей, конечно, не поверят тому, да и не поймут этого вовсе: для них любовь к человечеству и счастье его — все это так дешево, все так удобно устроено, так давно дано и написано, что и думать об этом не стоит» [1895, 10, 425].
Достоевский упрекает носителей «чугунных идей» (фактически вульгарных материалистов) в отсутствии у них любви к человечеству, в непонимании ими диалектики любви и ненависти.
Он говорит «чугунным», «что любовь к человечеству — даже совсем немыслима, непонятна и совсем невозможна без совместной веры в бессмертие души человеческой. Те же, которые, отняв у человека веру в его бессмертие, хотят заменить эту веру, в смысле высшей цели жизни, «любовью к человечеству», те, говорю я, поднимают руки на самих себя; ибо вместо любви к человечеству насаждают в сердце потерявшего веру лишь зародыш ненависти к человечеству. Пусть пожмут плечами на такое утверждение мое мудрецы чугунных идей. Но мысль эта мудренее их мудрости, и я несомненно верую, что она станет когда-нибудь в человечестве аксиомой» [1895, 10, 425 — 426].
Как говорит автор, он дает здесь это утверждение пока без доказательств. Их он представит в «Братьях Карамазовых».