— Ладно, оставим это,— произнес он, обращаясь к Крейвену,— Так о чем вы говорили?
— Я хотел сказать, что написать на листке бумаги имя персонажа — это все равно, что встать и произнести его вслух. Форестеру знаком почерк каждого из нас. Ему ничего не стоит опознать автора любой записки.
— У меня этого и в мыслях не было,— запротестовал Форестер,— Честное слово. Но в общем-то Крейвен прав.
— Что же вы предлагаете? — спросил Лодж.
— Списки типа избирательных бюллетеней для тайного голосования,— сказал Крейвен.— Нужно составить списки имен персонажей.
— А вы не боитесь, что мы сумеем опознать каждого по крестику, поставленному против имени его персонажа?
Крейвен взглянул на Лоджа.
— Раз уж вы об этом упомянули, значит, нужно учесть и такую возможность,— невозмутимо произнес он.
— Внизу, в лаборатории, есть набор штемпелей,— устало сказал Форестер,— Для пометки образчиков препаратов. Среди них наверняка найдется штемпель с крестиком.
— Это вас устраивает? — спросил Лодж Крейвена.
Крейвен кивнул.
Лодж медленно поднялся со стула.
— Я схожу за штемпелем,— сказал он.— А в мое отсутствие вы можете подготовить списки.
Вот дети, подумал он. Настоящие дети — все как один. Настороженные, недоверчивые, эгоистичные, перепуганные насмерть, точно затравленные животные. Загнанные в тот угол, где стена страха смыкается со стеной комплекса вины; жертвы, попавшие в западню сомнений и неуверенности в себе.
Он спустился по металлическим ступенькам в помещение, отведенное для лабораторий, и пока он шел, стук его каблуков эхом отдавался в тех невидимых углах, где притаились страх и муки совести.
«Если б не внезапная смерть Генри,— подумал он,— все бы обошлось. И мы с грехом пополам все-таки довели бы работу до конца». Но он знал, что шансов на это было крайне мало.
Ведь если б не умер Генри, обязательно нашелся бы какой-нибудь другой повод для взрыва. Они для этого созрели, более чем созрели. Уже несколько недель самое незначительное происшествие в любой момент могло поджечь фитиль.
Он нашел штемпель, пропитанную краской подушечку и тяжелыми шагами стал взбираться по лестнице.
На столе лежали списки персонажей. Кто-то принес коробку из-под обуви и прорезал в ее крышке щель, сделав из нее некое подобие урны для голосования.
— Мы все сядем в этой половине комнаты,— сказал Форестер.— А потом будем по очереди вставать и голосовать.
И хотя при слове «голосовать» все недоуменно переглянулись, Форестер сделал вид, будто этого не заметил.
Лодж положил штемпель и подушечку с краской на стол, пересек комнату и сел на свой стул.
— Кто начнет? — спросил Форестер.
Никто не шелохнулся.
Их пугает даже это, подумал Лодж.
Первым вызвался Мэйтленд.
В гробовом молчании они по очереди подходили к столу, ставили на списках метки, складывали листки и опускали их в коробку. Пока один не возвращался, следующий не трогался с места.
Когда с этим было покончено, Форестер направился к столу, взял в руки коробку и, поворачивая ее то так, то эдак, с силой потряс, перемешивая находящиеся внутри листки, чтобы по порядку, в котором они вначале лежали, нельзя было догадаться, кому каждый из них принадлежит.
— Мне нужны двое для контроля,— сказал Форестер.
Он окинул взглядом присутствующих.
— Крейвен,— позвал он,— Сью.
Они встали и подошли к нему.
Форестер открыл коробку, вынул один листок, развернул его, прочел и отдал доктору Лоуренс, а та передала его Крейвену.
— Беззащитная Сиротка.
— Деревенский Щеголь.
— Инопланетное Чудовище.
— Красивая Стерва.
— Прелестная Девушка.
«Тут что-то не так,— подумал Лодж.— Только этот персонаж мог принадлежать Генри. Ведь Прелестная Девушка появилась на экране последней! Она же была девятой».
Форестер продолжал разворачивать листки, произнося вслух имена отмеченных крестиком персонажей.
— Представитель Внеземной Дружественной Цивилизации.
— Приличный Молодой Человек.
Остались неназванными два персонажа. Только два. Нищий Философ и Усатый Злодей.
«Попробую угадать,— подумал Лодж.— Заключу пари с самим собой. Пари за то, который из них персонаж Генри. Это Усатый Злодей».
Форестер развернул последний листок и прочел:
— Усатый Злодей.
«А пари-то я проиграл»,— мелькнуло у Лоджа. Он услышал, как остальные со свистом втянули в себя воздух, с ужасом осознав, что значил результат этого голосования.
Персонажем Генри оказалось главное действующее лицо вчерашнего представления, самое деятельное и самое энергичное — Философ.
Записи в блокноте Генри были предельно сжатыми, почерк неразборчив. Символы и уравнения поражали четкостью написания, но у букв был какой-то своеобразный, дерзкий наклон; лаконичность фраз граничила с грубостью, хотя трудно было представить, кого он хотел оскорбить — разве что самого себя.
Мэйтленд захлопнул блокнот, оттолкнул его, и тот скользнул на середину стола.
— Ну вот, теперь мы знаем,— произнес он.
Они сидели с бледными, искаженными страхом лицами, как будто вконец расстроенный и подавленный Мэйтленд был тем самым призраком, на которого вчера намекнул Крейвен.
— С меня хватит! — взорвался Сиффорд,— Я больше не желаю…
— Что вы имеете в виду? — поинтересовался Лодж.
Сиффорд не ответил. Он сидел, положив перед собой руки на
стол, и то с силой сжимал кулаки, то распрямлял пальцы и так их вытягивал, словно усилием воли пытался противоестественно вывернуть их и пригнуть к тыльной стороне кистей.
— Генри был душевнобольным,— отрывисто сказала Сьюзен Лоуренс,— Только душевнобольной мог выдвинуть такую бредовую идею.
— От вас как от врача едва ли можно было ждать другую реакцию,— заметил Мэйтленд.
— Я работаю во имя жизни,— заявила Сьюзен Лоуренс.— Я уважаю жизнь, и пока организм жив, я до последнего мгновения всеми средствами оберегаю его и поддерживаю. Я испытываю глубокое сострадание ко всему живому.
— А мы разве относимся к этому иначе?
— Я только хочу сказать, что, для того чтобы по-настоящему понять, какое это чудо — жизнь, нужно себя полностью посвятить ей и всем своим существом проникнуться ее могуществом, величием и красотой.
— Но, Сьюзен…
— И я знаю…— поспешно продолжала она, не давая ему возразить,— я твердо знаю, что жизнь — это не распад и разложение материи, не ее одряхление, не болезнь. Признать жизнь проявлением крайнего истощения материи, последней ступенью деградации мертвой природы равносильно утверждению, что норма существования Вселенной — это застой, отсутствие эволюции, разумной жизни и цели.