Артур Монро, столь романтический герой, под именем Дика Беннета сбежал с каторги (куда угодил за пиратство) и сделался смертельным врагом своего отца. Великий Керк предпринял множество хитроумных попыток отправить Артура обратно на каторгу, но все они были тщетны. Даже сыщик Хортон (изобретение Хатковской) не помог. Бедняку Керка убило известие о том, что его злейший враг, неуловимый, остроумный, действительно симпатичный, оказался его собственным сыном. Это неопровержимо доказала пеленка с гербом Монро, в которую был завернут подкидыш и которая была подшита к делу Дика Беннета.
Последняя запись в дневнике гласила: «Я умер. Монро».
Дневник был сенсацией в нашем классе. Керк Монро стал живым человеком. Он был брюзглив, противно-влюбчив, консервативен, непроходимо туп и мстителен… Кроме того, он был явный графоман. Но черт побери, как он был велик! О, как он был велик!
Отныне мы почивали на лаврах и изредка развлекались писанием нучных статей о керкомонризме.
Керкомонризм и его историческая роль в развитии мирового кожизма
В конце XVIII века в мировой литературе появилось новое течение – керкомонризм. Великий Керк, как называли своего обожаемого учителя монристы, заявил о себе гениальным романом-эпопеей «Перо фламинго». В ХХ веке керкомонризм принял такую уродливую форму, как кожизм. Кожизм возник в результате извращенного понимания идей Монро и на почве мемуаров Бонапарте…
* * *
Иногда по вечерам мне звонит Хатковская. Она звонит как раз в тот момент, когда я режу сыр и колбасу с твердым намерением наконец поужинать. Но телефон рявкает требовательно и весело, и из трубки несется:
– Мадлен, дорогая, о! О Мадлен! Давай немножко побеседуем. Обсудим положение в Папуа и Новой Гвинее. Слу-ушай, какие неграм оказывают привилегии! Стоит автобус, готовый отъехать. Вдруг несется во весь опор негр. Сверкая зубами. И автобус открывает двери. Шофер был сторонником аболиционистов. Мадлен, дорогая, как это пикантно! Это настоящее О!
И мы «немножко беседуем».
Манера Хатковской, развивая любую мысль, доводить ее до маразматического состояния, была основой всех ее монологов. 25 мая, в день освобождения Африки, мы с ней отправились поздравлять Наталью. Хатковская комментировала:
– Вот сейчас заявимся к Кожиной и скажем ей: «Кожина! У тебя есть что-нибудь вкусненькое?»
Мы шли из мороженицы, известной у нас под названием «У Максима»:
Пойду к Максиму я,
Там ждут меня друзья.
(«Веселая вдова»)
«Максим» – это памятник Максиму Горькому, стоящий неподалеку. «У Максима» мы, как всегда, много ели и очень шумели. За соседним столиком двое мужчин, чуть не сталкиваясь носами, ели из одной вазочки и жарко спорили о чем-то приглушенными голосами. Хатковская, работая ложкой, как ковшом, ударно уничтожила свою порцию мороженого, откинулась назад и, мечтательно посмотрев на соседний столик, сказала:
– Мадлен, дорогая, взгляни, как трогательно. Вот истинная дружба.
– Черт с тобой, жри, – ответила я, и Хатковская слопала и мою порцию.
– Да, Мадлен, – задумчиво сказала она, облизываясь, – если ты будешь много есть, из тебя выйдет та-кой бабэц… на котором можно строить домик.
После этого становится понятным ее стремление обнаружить что-нибудь вкусненькое у Натальи.
Но Наталья встретила нас крайне неприветливо. Хатковская была в ударе. Она продекламировала наскоро написанные «У Максима» стихи: «Под Сахары знойным небом папуасочка плясала», сама пустилась в пляс, облобызала Наталью и сказала речь.
Речь Хатковской:
– Да, Кожина. Вот сейчас у нас начнется практика. Даром тебя паять учили целый год? Не даром. Вот пойдешь вкалывать на завод, план перевыполнишь. Дадут тебе путевку куда-нибудь в дебри Амазонки. Ты там выучишь диалект нгору-нгору… А, Кожина? Нет, она познакомится с последним индейцем из племени сяу-сяу… Да… Ну, ясное дело, плотность населения сразу увеличится. Ты будешь матерью племени сяу-сяу… И когда ты умрешь, тебя набальзамируют и набьют опилками. Кожина, ты хочешь, чтоб тебя набили опилками?
Натали изучает старинную книгу по хирософии, хиромантии и физиогномике. Вместе с сентиментальными настроениями в класс проникла страсть к предсказаниям. И вот Натали гадает мне. Увы, и таинственное лицо, и загадочные, но правдивые недосказанности и прочие атрибуты появятся у моей подруги значительно позднее. Я была одной из тех, на ком она оттачивала свое мастерство. Она взяла меня за руку и радостно сообщила:
– Линия жизни у тебя короткая и прерывистая… Линия здоровья не просматривается… Так… Линия ума раздвоена, что сулит в грядущем сумасшествие… Ум у тебя изощренный и наблюдается пристрастие к физике, философии и тактике… Ага… Линии красные, что указывает на необузданность страстей. Брак один, поздний и несчастный. Ты легко вступаешь в сделку со своей совестью… Бугор Меркурия… Бугор Марса… Но смерть на эшафоте тебе не грозит, – заключила она.
Можно подумать, что это я только что рассказывала про племя сяу-сяу. Кошмар какой-то.
* * *
Иду одна-одинешенька по Дворцовой набережной, мысленно подпрыгивая от радости. Весна. Дожили. Боже мой, до весны дожили! Как хорошо, а?
Вдруг упираюсь в грудь огромного солдата-татарина с красной физиономией.
– Туда нельзя.
– Это почему еще?
– Съемки. Идите к парапету.
Иду к парапету. Съемки – это еще и лучше. Как здорово, что съемки! У парапета толпятся люди. У всех на лицах детское любопытство. На парапете сидят, болтая ногами, двое двенадцатилетних. На проезжей части стоит взвод в шинелях до пят. Солдаты обмотаны окровавленными бинтами. У них счастливые мальчишеские лица. Рядом со взводом гарцует казак с пикой. Он при усах и лампасах. Бегает высоченный лейтенант, не занятый в массовке; он очень суетится.
– Отставить смех! У вас лица искажены страданием. Вот так. Да. Да. Обопритесь на него. Да!
Взвод привычно выравнивается. Лейтенант страдает.
– Растянитесь. Да не стойте так ровно! Вот, хорошо. Можете шататься. Можете даже упасть.
Двенадцатилетние в восторге.
– Дяденька! Пусть все упадут. И ползут. Дяденька, а кровь не натуральная. Надо – знаете? – та-та-та-та! – Ха! – теперь натуральная.
Один из них так прыгает, что чуть не падает в Неву.
Казак раздраженно приклеивает ус. К строю раненых несутся еще двое, на ходу дожевывая бублики. Лейтенант бормочет что-то злобное. Его озабоченное молодое лицо краснеет от напряжения.
Наконец раненые заковыляли мимо кинокамеры, изо всех сил шаркая сапогами. Лейтенант вытянул шею, провожая их страдающими глазами. Отшаркав положенные метры, раненые прекратили гримасы боли и отчаяния и дружно заорали. Голос режиссера перекрыл все восторги: