«Идиотка! – сказал Верещагин. – С какой стати мне смеяться? Вы загубили изделие, разве это смешно?»
«Разве я могла подумать, что каких-то две минуты, – сказала Альвина. – Даже одна! Не больше, товарищ Верещагин, печь была выключена всего одну минуту, и вдруг такие последствия, даже не розового цвета, какая-то красноватая бурда, как свекла, сваренная для свиней.
И почему именно седьмую печь я выключила спиной? Я, товарищ Верещагин, проклинаю свою спину, не думайте, что я не чувствую вины, у меня сейчас все в душе перемешалось – и счастье и горе; столько рубильников, а я именно седьмую, почему?»
«Да, – сказал Верещагин. – Почему?»
«Именно седьмую? – переспросил он вдруг, и его глаза расширились так сильно, что стали огромными, как у Ии. – Это судьба!» – прошептал он.
«Судьба? – переспросила Альвина. – Чья?»
«Моя! – заорал Верещагин. – Человечества!!.. Где Юрасик?! Куда он делся? Альвина! Сюда! Ах, и Геннадий? Зачем ты пришел не в свою смену? Ия, ты тоже здесь? Все в сборе!.. Возлюбленные, подойдите ближе! Ближе! Ближе! Еще! Акт Творения начинаем сегодня!»
177
Он вдруг обнаруживает, что у него все готово. У него есть расчеты, у него в кармане дроссель, у него есть отключенная печь и преданные влюбленные помощники.
У него нет ошибок, нет сомнений, нет причины откладывать.
Он бросается к телефону.
«Петя! – кричит он в трубку. – Здравствуй, Петенька, я тебя разбудил? Извини, Петенька, но час пробил».
Часы бьют час ночи.
У Пети дома телефон. Петя – маленький человек, но он так часто бывает нужен большим людям, что ему поставили телефон раньше других. Петя гордится своим преимуществом, хотя иногда звонки будят его по ночам, но это случается крайне редко, так что Петя удивлен, недоволен, он сердито моргает и морщится, хотя Верещагин не может этого видеть, но ведь не все же на свете мы делаем для того, чтоб видели другие. «Петя, – говорит в трубку Верещагин. – Ты мне очень нужен. Ты сейчас придешь в институт и сделаешь мне личное одолжение. И за это сегодня же – сейчас, ночью- получишь возродитель волос. Ты получишь целую бутылку. Она у меня с собой, – говорит он. – Конечно, поллитровая. Тебе хватит и еще детям останется. Ваш род не будет постыдно сверкать лысинами на протяжении веков. Петя, я прошу серьезно, – говорит он. – Да, честное слово… Нет, только сейчас. Сейчас или никогда. Если через час тебя не будет в институте, я разобью бутылку о собственную голову».
Геннадий стоит рядом и всем видом показывает, как он переживает за Верещагина. Он страдает от Петиной неуступчивости. Когда Верещагин говорит, что разобьет бутылку о свою голову, Геннадий вытягивает шею, как бы предлагая для этой цели свою.
«Сейчас Петя придет», – говорит Верещагин, кладя трубку, и достает из ящика стола банки-склянки, двенадцать штук. Он серьезен уже, сдержан, и взгляд его горит холодным синим огнем. Он похож на полковника перед боем. Он похож также на хирурга перед операцией, на спортсмена перед рекордным прыжком, на клоуна перед ответственным выступлением с новой программой. Через минуту он выбежит на арену и закричит: «Здравствуйте, а вот и я, ха-ха-ха!» Сейчас же он проверяет, все ли готово для тех трюков, которые намерен показать публике, и глаза его светятся холодным административным огнем, как лампы радиоприемника в момент важного государственного сообщения. «Альвина, – говорит он. – Нет, лучше Ия… Нет, все-таки Альвина, поскольку ты влюблена, а это немаловажный фактор… Альвина, – говорит он, – я вернусь через полчаса, за это время ты тщательно перемешаешь содержимое всех банок и капнешь в образовавшуюся смесь двадцать одну каплю, если недокапаешь, больше тебя никто никогда не поцелует: я оболью твое лицо серной кислотой».
«Лучше азотной», – тихо говорит Юрасик, хихикает, краснеет, опускает глаза, и, мельком взглянув на все это, Верещагин получает достаточное подтверждение своим подозрениям: Юрасик не любит Альвину, он просто алчно похотлив, сексуально неразборчив, постельно всеяден, в нем грубо настроен механизм генетической избирательности, но какое мне сейчас до всего этого дело, думает Верещагин, вот Альвина, та действительно влюблена, хотя ее чувство тоже результат генетической неразборчивости, нечистоплотности – возрастная и от несчастий извращенность функций, таким людям через сто лет будут запрещать иметь потомство, но какое мне сейчас до этого дело, опять думает Верещагин; впрочем, это хорошо, что Альвина любит искренне; надо, чтоб она держалась к печи поближе, особенно в начале кристаллизации: поле любви, окружающее ее, может повлиять благотворно, пренебрегать нельзя ничем. «Я вернусь через полчаса», – говорит Верещагин и уходит домой за бутылкой изобретенного им когда-то возродителя волос.
Он возвращается минут через сорок, почти одновременно с ним приходит и заспанный Петя. «Петя, – говорит Верещагин, – пойми, друг, что рост волос сродни спонтанному наращиванию кристаллов, и геометрическая энтропия решетки ведет к потере блеска, эластичности, а затем и к глобальной ликвидации всего волосяного благополучия» – он знает как разговаривать с Петей, какие слова нужно употреблять, чтоб Петя сломился душой и дал все, что нужно.
Но на Петю (возможно, оттого, что он спросонья) умные слова не действуют. «Гоните бутылку», – говорит он и протягивает руку, наивный человек.
«Не сразу, – отвечает Верещагин и кладет ладонь на карман пиджака, из которого торчит горлышко – бутылка там, Петя видит это. – Не сразу, – повторяет Верещагин и начинает перечислять: – Автотрансформатор на пятьсот киловатт, высокочастотный осциллограф, магнитная пушка…» – и еще около десятка предметов перечисляет Верещагин, а в конце говорит: «На шесть дней».
«Где я все это возьму? – сердито спрашивает Петя. – Трансформатор, ладно, дам, – и еще два-три прибора называет в том смысле, что одарит ими Верещагина на шесть дней. – А высокочастотного осциллографа, например, у меня нет». – «Есть, – мягко говорит Верещагин. – Он стоит у тебя на второй полке слева». – «Так он же испорченный», – находится Петя, но Верещагин, оказывается, вооружен контраргументами до зубов. «У тебя испорченные приборы лежат на правых стеллажах, – говорит он. – Ты, Петенька, порядок очень любишь, не мог ты поставить испорченный осциллограф слева». Петя смотрит на Верещагина с крайним изумлением: этот человек всегда, а в последнее время до крайности, был чудаковатым дурачком, по нему временами психиатричка скучала, и вдруг – на тебе! – улыбается проницательно и сдержанно, в глазах – холодный огонь, а в словах – смысл. «Ладно, – говорит Петя, – осциллограф я, так и быть, дам, хотя он и импортный, – импортное оборудование Петя считал как бы принадлежащим другому государству и поэтому давать не любил, – а уж магнитной пушки у меня сроду не было. Я даже не знаю, что это такое». – «Это то, что лежит у тебя в ведре», – вкрадчиво объясняет Верещагин. «В каком ведре? – кричит Петя, окончательно пробуждаясь. – В ведре! Я вам что – водовоз? Какое еще ведро!» – «Эмалированное, – отвечает Верещагин. – Его не видно. Ты на него рентгеновские передники набросал».