– А почему не опубликовали? Не выложили, к примеру, в Интернет?
Он развел руками:
– Успеется. Я все же надеюсь, что мы создадим такую партию цивилизованным путем.
– Как?
Он снова развел руками:
– Да попросту разделимся. На правых и на левых. Таким образом, повторяю, охватим гораздо больше населения. И в немалой степени предотвратим будущий… неизбежный!.. отток от строгих заповедей имортизма.
Я смотрел в его глаза и видел скрытое торжество. Нет, он не предлагал остановить движение вверх, всего лишь настаивал на спокойном, так сказать, движении: медленнее, с частыми остановками для отдыха, с песнями у костра, плясками, бутылочкой водочки для сугрева… Понятно, что народ выберет. А имортисты – тоже, увы, народ. Те парни уже десяток лет шли за Моисеем, да и то при первой же возможности…
– Мягкий вариант, – поинтересовался Седых, – он в чем?
Вертинский заговорил, а я молчал, откинувшись на спинку стула. Слабость и отчаяние навалились с такой силой, что захотелось исчезнуть из этого мира. Вообще провалиться сквозь землю, а еще лучше – превратиться в пар, рассыпаться молекулами, атомами, чтобы не обращать на себя внимание. Перед глазами стало темно, в ушах зазвенело, будто потерял сознание, а затем я увидел разгорающийся свет, будто меня очень быстро несло навстречу костру.
Я опускаюсь с горы, обе руки оттягивает тяжесть, во все стороны залитая кровавым светом заката каменистая пустыня. Костры горят, хотя багровое солнце еще над краем пустыни, светит ярко, только зловеще. Я спускаюсь торопливо, сорок дней и ночей писал там, на горе, в уединении, чтобы не мешали мелочными заботами. Я писал, когда светило солнце и когда светила луна, когда дул холодный ночной ветер и хлестал злой дождь. Писал, напрягая глаза при свете скрытой облаками луны и ярких звезд. Я устал, изнемог, меня шатало от голода, но вот законы составлены, я назвал их заповедями, а плиты – скрижалями, я несу их, спотыкаясь и едва не падая от усталости, снизу доносится музыка, с каждым шагом все слышнее, громче, назойливее. Массы народа в просторных одеждах, одни сидят и возлежат вокруг костров, другие пляшут, среди них я с ужасом и гневом увидел полуобнаженных и даже… обнаженных женщин. Порыв ветерка донес сильный запах вина, тут же я рассмотрел распластанных на земле вконец упившихся, другие же обнимали полуголых женщин, кто-то уже совокуплялся, нимало не смущаясь присутствием пьяных собутыльников, среди совокупляющихся я с гневом усмотрел и мужчин с мужчинами.
У костров ритмично бьют в ладоши, выкрикивают веселое, а полностью обнаженная женщина, озорно блестя живыми глазами, танцует бурный и красивый танец, нечто среднее между танцем живота и свадебной пляской. Сочные груди призывно колышутся, кожа от усилий увлажнилась, блестит, на треугольном мыске волос внизу живота собрались крупные, как жемчужины, капли. Босые ступни ритмично стучат в прокаленную солнцем землю, женщина в ритм танца вертит бедрами, ягодицы вздернуты, кожа молодая и красивая, глаза блестят, она вся дышит молодостью и здоровьем…
Я продолжал спускаться, вот слева внизу большой костер перед странным черным камнем, который я назвал бы жертвенником, если бы только мог допустить такое кощунство. На камне нечто крупное, оранжевое, блеск от него таков, что заслезились глаза. Я хотел вытереть слезу, но руки не поднимаются, на сгибе каждой несу по каменной плите с драгоценными символами. Народ толпится перед тем черным камнем, все на коленях, бьют поклоны, блеск все сильнее, я проморгался… сердце завопило от боли, словно мне в грудь воткнули раскаленный штырь.
На камне блещет под заходящим солнцем отлитый из чистого золота круторогий бык! Это же Апис, священный бык, которому поклоняются в Египте, в стране, из которой я уже сколько лет пытаюсь вывести свой народ, но они несут его с собой в своих сердцах и рабских душах и в пустыню! Египет, вселенский центр рабства, разврата и упадка, уже обречен, но его бог хитер, старается ускользнуть от гибели и находит поклоняющихся ему среди других народов…
Ярость и отчаяние сотрясли меня с такой силой, что застучали зубы. Я взглянул на скрижали, что внезапно потяжелели так, что руки едва не отламываются в локтях, холод сковал мое тело: все знаки исчезли! На моих руках только тяжелые плиты из камня. Я с криком вскинул руки. Не помню, то ли плиты вывалились из моих ослабевших рук, то ли я сам в гневе разбил их, ибо недостойны священных слов эти полуживотные, что с такой легкостью вернулись к своему скотскому состоянию, то ли я швырнул их оземь для того, чтобы схватить молот и ринуться в праведном гневе на идола, которому поклоняется предавший меня народ…
– А почему молчит наш президент?
Я вздрогнул, красное зарево чуть померкло, отражается на окнах и на стене, а люди уже не в просторных одеяниях бедуинов, а в прекрасно сшитых костюмах, хотя лица все те же, я узнал и брата своего Аарона, и молодого горячего Навина… всех-всех я уже видел раньше, одни со мной вышли из Египта, других узнал уже в этом нелегком пути.
Лица всех были обращены ко мне. В глазах Седых и Тимошенко я увидел беспокойство, Атасов смотрит вовсе в глубоком замешательстве, словно меня уже давно пытался вывести из транса.
– Что я… – проговорил я и ощутил, что голос мой хриплый и колеблющийся, словно я и правда сорок суток провел на вершине горы вдали от людей, голодал, меня жгло солнце, хлестали дожди и пронизывал свирепый ветер, – что я… скажу… Вы знаете, что я скажу… Лишь повторю, что уже сказал однажды… Но сперва я хочу увидеть, кто поддерживает раскол.
Вертинский сказал живо:
– Это не раскол!
– Не раскол, – подтвердил Атасов угрюмо. – Это… необходимость.
– Поддерживаю, – сказал один из президиума.
– Я тоже полагаю, – сказал еще один осторожно, – что следует рассмотреть возможность создания смягченного варианта имортизма. И господин Вертинский, который так много сделал для… для того, чтобы имортизмом был охвачен весь мир, вполне может возглавить эту партию.
Я спросил глухим голосом:
– Прошу поднять руки. Кто за создание, помимо партии имортистов, еще и партии имотернистов?
Вертинский поднял первым, Каменев почти не отстал, в зале поднялись еще три руки, потом еще две, Атасов огляделся, с колебанием поднял руку, опустил, но наткнулся на твердый взгляд Вертинского, снова поднял и уже не опускал. Вертинский перевел взгляд на меня.
– Что скажет президент?
– Лишь повторю, что уже сказал однажды, – сказал я. – Давно сказал…
На лице Тимошенко проступило понимание, а Седых всмотрелся в мое лицо, опустил голову и бросил несколько слов в микрофон в пуговице. Но остальные смотрели с ожиданием, а на лице Вертинского я усмотрел некоторое замешательство вперемешку с тщательно упрятанным торжеством.