— Поймите меня, товарищи, правильно, — сказал он. — Ночь, дождь, авария, нервы мои издерганы — третью ночь без сна, и тут появляется ваш грузовик. Для себя мне ничего не нужно, но со мной находится слабая болезненная женщина, только что перенесшая воспаление легких, правда, Альбина?
— Да, — пискнула Альбина.
— Я подхожу к грузовику и вижу, что в кабине отлично устроился мужчина средних лет. И на моем месте, наверное, каждый из вас попросил бы незнакомца выйти, чтобы уступить даме место. Правда?
И тут Алмазов улыбнулся — мальчишеской, задорной, заразительной улыбкой. Лидочка никак не ожидала, что его лицо способно сложиться в такую очаровательную улыбку. Смущенно проведя пальцем по переносице, он закончил свою апологию:
— Если бы вы, Павел Андреевич, хоть словом, хоть вздохом дали мне понять, что немощны, что плохо себя чувствуете, неужели вы думаете, что я позволил бы себе такие грубые действия?
И, сказав так, Алмазов замер, приподняв брови в безмолвном вопросе.
Видно, по либретто этого действия Александрийскому следовало кинуться ему на шею и облобызать. Но Павел Андреевич лишь пожал плечами и сказал:
— Садитесь, каша остынет.
Пастернак оценил ответ Александрийского, дотронувшись рукой до локтя Лидочки, и та кивнула в ответ, а Матя со своего стола поднял вверх большой палец — будто был зрителем в Колизее.
Последовала пауза, потому что Алмазов, видно, не мог найти достойного продолжения сцены для себя, но затем он все же собрался с духом и, согнав с лица улыбку, потянул от стола свободный стул рядом с Александрийским и приказал своей Альбине:
— Садись.
Всем было ясно — происходит катастрофическое нарушение всех традиций. В этом имении еще никогда ни один гэпэушник, ни один большевик (если не считать Луначарского, который все же был интеллигентным человеком и писал плохие трагедии) не садился за стол академиков. Вернее всего, Алмазов и не подозревал, какое святотатство он совершает, но не исключено — он знал, что делает, и делал это сознательно, ибо был человеком коварным и особенно ненавидел тех, у кого вынужден был просить прощения.
Усадив свою спутницу, Алмазов намеревался и сам сесть рядом с ней по левую руку Вавилова, а президент Санузии уже вскочил, но не посмел открыть рта. Положение спасла подавальщица с невыразительным лицом, которая громко сказала:
— А вам, товарищ с дамочкой, не сюда — вам тут накрыто, слышите?
И так как никто не удерживал Алмазова, то после короткой заминки, завершенной облегченным возгласом президента: «Там вам НАКРЫТО!», Алмазов пошел к месту за «семейным» столом, за ним вскочила и поспешила Альбина. Когда она проходила мимо подавальщицы, та протянула ей две тарелки с кашей и сказала:
— Вам и вашему.
Девица отнесла тарелки и поставила их перед Алмазовым, который сидел теперь рядом с Максимом Исаевичем и принялся есть, чтобы чем-то заняться.
Постепенно шум возник снова и все усиливался, а особенно стало шумно, когда принесли компот и вкусные пирожки из пшеничной муки с капустой. Таких горячих, свежих, пышных пирожков Лидочка не видела уже больше года, потому что в Москве хлеб давали серый, непропеченный, словно все уже забыли, как три года назад булки продавались в последних частных булочных.
Не доев пирожка, Пастернак попросил прощения, поднялся и, незамеченный, вышел из столовой. Уход его хоть и свидетельствовал о прискорбном факте — известный поэт не увлекся с первого взгляда Лидией Иваницкой, что лишало ее права писать о нем воспоминания, — зато спас ее от опасности увлечься поэтом, что тоже не даст права на воспоминания, и позволил не спеша оглядеться и рассмотреть компанию, в которую ее закинула судьба.
Подавляющее большинство людей, жадно или нехотя поедавших пирожки с жидким чаем, не относились к научной элите, а принадлежали к быстро растущей категории научных работников — старших и младших, — которые оседали в плодящихся с началом пятилеток научных институтах и центрах, нужных для производственных успехов. Эти институты и научные центры стали как поглотителями получивших образование в рабфаках и университетах детей трудящихся и выходцев из провинции и еврейских местечек, так и прибежищем для образованных остатков господствующих классов, которые не желали покидать столицу и устремляться на возведение строек социализма в пустынях и тайге.
* * *
Осенью 1932 года, когда Украина вымирала от голода, а эшелоны с крестьянами ползли в Сибирь, когда на ошметках разграбленной деревни правили шабаш пьяные райкомовцы и никчемные подонки, близкая всеобщая гибель уже нависла над милым заповедником по прозвищу Санузия, что означало «Санаторий «Узкое». Завершая первое десятилетие своего существования, санаторий, столь весело и шумно, катаясь на лыжах, играя в волейбол на аллеях княжеского парка, загадывая шарады, танцуя по вечерам в гостиной, проведший двадцатые годы, стал закисать.
И дело не только в том, что на ужин вместо куриного фрикасе стали подавать пшенную кашу да не хватало лампочек, но в общем моральном угасании республики.
Зимой еще ремонтировали и подсыпали снегом пологую горку, ведшую от террасы особняка к среднему большому пруду, чтобы кататься с этой горы на санках и лыжах, но оказалось, что Главакадемснаб не имеет на складе новых лыж, а старые почти все пришли в негодность, так что с тридцать второго года ограничились санками. Еще в тридцатом году в конюшне «Узкого», что располагалась в полуверсте от главного корпуса по дороге к Ясеневу, стояли не только три рабочие лошадки, но и лошади для верховых прогулок, но весной двух забрали в армию, а одну увезли в академический совхоз. И так во всем…
Веселье было обязательным, как обязательной считалась физкультура. Правда, и в этом произошли важные перемены, раньше всем хотелось заниматься физкультурой, все с большей или меньшей охотой выбегали на газон перед дворцом и делали там гимнастические упражнения или бегали, а теперь занятия стали обязательными, и пропустивший занятие, подобно опоздавшему к обеду, становился центром неблагоприятного внимания — его, вроде бы со смехом и шутками, тем не менее безжалостно критиковали и вполне всерьез лишали, к примеру, второго, если оно было мясным, или компота, если он был из свежих фруктов. Потому что здоровье индивида перестало быть его собственностью — на здоровье претендовало государство.
Все эти меры не распространялись на академиков. Еще в конце двадцатых годов академики считались равноправными членами республики, теперь же им самим, за малым исключением, не хотелось участвовать в видимости детских игр. И они предпочитали общаться с себе подобными, может, потому, что им подобные (если это не были академики-нувориши, выскочки из коммунистического университета или с колхозных полей) реже занимались доносами…