Не имея возможности судить о сонливости Барти по его глазам, Агнес рассчитывала на то, что он сам ей скажет, когда заканчивать чтение. И по его просьбе закрыла книгу, прочитав сорок семь страниц, две первых главы.
Наклонилась к Барти, поцеловала, пожелав спокойной ночи.
— Мамик, если я тебя кое о чем попрошу, ты это сделаешь?
— Конечно, сладенький. Разве я когда-либо что-то не делала?
Он откинул одеяло и сел, прислонившись спиной к подушкам и изголовью.
— Тебе будет трудно сделать то, о чем я тебя сейчас попрошу, но это действительно важно.
Сидя на краешке кровати, взяв его за руку, она смотрела на маленький бантик-рот, прежде чем перевела взгляд на черные повязки, закрывающие глаза.
— Скажи мне.
— Не грусти. Хорошо?
Агнес надеялась, что и в больнице, и в реабилитационной клинике, и по пути домой, и дома ей удавалось скрыть от сына глубину своего горя. Но и здесь, как и во многом другом, мальчик продемонстрировал проницательность и зрелость, недостижимые для детей его возраста. Теперь она чувствовала, что подвела его, и от этой неудачи болели и сердце, и душа.
— Ты ведь Леди-Пирожница.
— Когда-то была ею.
— Оставайся и дальше. И Леди-Пирожница… она никогда не грустит.
— Иногда такое случается даже и с ней.
— После встречи с тобой у людей всегда поднимается настроение, как после встречи с Санта-Клаусом.
Она сжала ему ручонку, но промолчала.
— Я это чувствую, даже когда ты мне читаешь. Грусть. Она изменяет историю, последняя становится не такой интересной, потому что я не могу притворяться, будто не слышу, какая ты грустная.
— Извини, сладенький. — Слова давались ей с большим трудом, голос до неузнаваемости исказила душевная боль, даже ей самой показалось, что говорит не она, а другой человек.
Следующий вопрос Барти задал после долгой паузы.
— Мамик, ты всегда мне верила, не так ли?
— Всегда, — ответила она, потому что он действительно никогда ей не солгал.
— Ты смотришь на меня?
— Да, — заверила она его, хотя перевела взгляд со рта на ручку, такую маленькую, которую держала в своих.
— Мамик, я выгляжу грустным?
По привычке она посмотрела на его глаза, ибо, хотя научные мужи и утверждают, что сами по себе глаза не могут ничего выражать, Агнес, как и любой поэт, знала: точные сведения о состоянии скрытого телом сердца надо искать там, куда недосуг заглядывать ученым.
Повязки на глазах пугали ее. Она вдруг с предельной ясностью осознала, что отсутствие глаз полностью лишило ее возможности чувствовать настроение мальчика, читать его мысли. Она словно потеряла доступ к целому миру. И теперь ей предстояло учиться замечать и истолковывать нюансы других языков: его тела и голоса. Потому что раскрашенные художником пластиковые протезы не открывали душу.
— Я выгляжу грустным? — повторил Барти.
Даже рассеянный свет прикрытой абажуром лампы слепил ей глаза, поэтому она ее выключила.
— Подвинься. Мальчик подвинулся.
Агнес скинула туфли и села на кровать, спиной к изголовью, не отпуская его руки. И пусть темнота для нее не была такой же кромешной, как для Барти, Агнес поняла, что, не видя сына, может лучше контролировать свои эмоции.
— Я думаю, тебе должно быть грустно, сладенький. Ты это хорошо скрываешь, но ты должен грустить.
— Я, однако, не грущу.
— Чушь собачья, как говорят они.
— Они говорят не так. — Мальчик хохотнул, потому что в книгах он многократно наталкивался на слова, которые они, по обоюдной договоренности, согласились не использовать в разговоре.
— Они, возможно, так и не говорят, но это самое крепкое, что можем сказать мы. Более того, в этом доме предпочтение отдается просто чуши.
— Просто чуши недостает выразительности.
— Обойдемся и без нее.
— Я действительно не грущу, мамик. Честное слово. Мне не нравится, что все так вышло, что я ослеп. Это… тяжело. — Его голосок, музыкальный, как и у большинства детей, трогательный в своей невинности, казался слишком уж нежным для того, чтобы произносить столь горькие слова. — Действительно тяжело. Но грусть не поможет. Грусть не вернет мне зрение.
— Нет, не вернет, — согласилась Агнес.
— Кроме того, я слепой здесь, но не слепой во всех местах, где я есть.
Опять об этом.
А Барти продолжил, как всегда, если они касались этой темы, загадочно-обтекаемо:
— Возможно, в большинстве мест, где я есть, я не ослеп. Да, конечно, мне лучше бы быть мною в одном из тех мест, где с глазами у меня все в порядке, но так не вышло. И знаешь что?
— Что?
— Должно быть, есть причина, по которой я ослеп в этом месте, но не везде, где я есть.
— Какая причина?
— Должно быть, есть что-то важное, что я должен сделать именно здесь и нигде больше, что-то такое, что я смогу сделать лучше, будучи слепым.
— Например?
— Я не знаю. — Он помолчал. — Но наверняка что-то интересное.
Помолчала и она.
— Знаешь, сладенький, эти разговоры по-прежнему ставят меня в тупик.
— Я знаю, мамик. Когда-нибудь я сумею понять, что к чему, и тогда все тебе объясню.
— Наверное, мне не остается ничего другого, как ждать.
— И это не чушь.
— Полностью с тобой согласна. И знаешь что?
— Что?
— Я тебе верю.
— А как насчет грусти? — спросил Барти.
— Насчет грусти? Ты действительно не грустишь… и меня это просто поражает, сладенький.
— Я злюсь, — признал он. — Все эти попытки научиться жить в темноте… выводят из себя, как говорят они.
— Они говорят иначе, — подначила его Агнес.
— Значит, мы так говорим.
— Пожалуй.
— Я выхожу из себя, и мне многого недостает. Но я не грущу. И ты, пожалуйста, не грусти, потому что твоя грусть все портит.
— Я обещаю попытаться. И знаешь что?
— Что?
— Может, мне не придется прилагать особых усилий, потому что ты мне в этом здорово помогаешь, Барти.
Более двух недель сердце Агнес гулко билось, переполненное тревогой, страданием, предчувствием беды, но теперь в нем вдруг воцарилось спокойствие, умиротворенность, ожидание радости.
— Могу я потрогать твое лицо? — спросил Барти.
— Лицо твоего старого мамика?
— Ты не старая.
— Ты читал о пирамидах. Я появилась раньше.
— Чушь собачья.
В темноте он нашел ее лицо обеими руками. Провел пальцами по лбу, глазам, носу, губам. Щекам.
— Ты плакала.
— Плакала, — признала она.
— Но теперь не плачешь. Слезы высохли. Ты у меня красивая мама. И на душе у тебя сейчас легко.
Она взяла маленькие ручки в свои, поцеловала.
— Я всегда узнаю твое лицо, — пообещал Барти. — Даже если ты уедешь и вернешься через сотню лет, я буду помнить, как ты выглядела, что чувствовала.