Спарки не относился к плохишам, не клевал на легкие деньги, и, если бы речь шла не о Каине, а о другом жильце, Саймон скорее всего ничего бы от него не добился. Но Каина Спарки невзлюбил с первого взгляда, ассоциировал его с «сифилитической мартышкой».
Такое сравнение поначалу показалось Тому Ванадию странным, но потом выяснилось, что основано оно на жизненном опыте Спарки. В свое время он работал в медицинской лаборатории, где, среди прочего, изучалось воздействие сифилиса на мартышек. Так вот, иной раз зараженные болезнью приматы вели себя более чем странно, и схожие странности Спарки Вокс замечал в Каине.
Прошлой ночью в подвальной квартире Спарки за бутылкой вина техник-смотритель рассказал Ванадию много интересного: о ночи, когда Каин отстрелил себе палец, о дне, когда его спасли от медитационного транса и парализованного мочевого пузыря, о дне, когда сумасшедшая подружка Каина привела в его квартиру вьетнамскую свинку, скормила ей слабительное и привязала в спальне…
После всех страданий, причиненных ему Каином, Том Ванадий, к своему изумлению, смог смеяться над этими очень образными рассказами о злоключениях женоубийцы. Да, вроде бы своим смехом он проявлял неуважение к памяти Виктории Бресслер и Наоми, и Ванадий разрывался между желанием услышать больше и ощущением, что, смеясь над Каином, он пачкает свою душу и пятна этого не смыть никаким покаянием.
Но Спарки Вокс, уступающий своему гостю в знании теологии и философии, но разбирающийся в жизненных проблемах ничуть не хуже, а то и получше образованного иезуита, успокоил совесть Ванадия:
— К сожалению, кинофильмы и книги прославляют зло, придают ему привлекательность, которой на самом деле нет и в помине. Зло — это скука, тоска, глупость. Преступники жаждут дешевых удовольствий и легких денег, а получив их, вновь стремятся к ним же, не замахиваясь на большее. Они скучны и занудны, говорить с ними не о чем. Случается, конечно, что некоторые из них проявляют дьявольскую хитрость, но умных среди них нет. И господь бог, безусловно, хочет, чтобы мы смеялись над этими дураками, потому что, если мы не будем над ними смеяться, так или иначе получится, что мы их уважаем. Если ты не смеешься над таким мерзавцем, как Каин, если ты боишься его или хотя бы воспринимаешь серьезно, значит, как ни крути, ты его уважаешь. Еще вина?
И теперь, двадцать четыре часа спустя, Спарки, сняв телефонную трубку и услышав голос Ванадия, спросил:
— Ищешь теплую компанию? У меня есть еще бутылка «Мерло». Сестричка той, что мы вчера уговорили.
— Спасибо, Спарки, но не сегодня. Я хочу заглянуть в квартиру внизу, убедиться, что Девятипалого вновь не прихватил паралич мочевого пузыря.
— Вроде бы его машины я не заметил. Сейчас взгляну. — Спарки положил трубку и пошел в гараж. Вернувшись, доложил: — Его нет. Если он гуляет, то задерживается допоздна.
— Ты увидишь, как он возвращается?
— Если нужно.
— Если он появится в течение следующего часа, позвони к нему, чтобы я успел удрать.
— Позвоню. Взгляни на его картины. Люди платят за них большие деньги, даже те, кому нечего делать в дурдоме.
* * *
Уолли и Целестина отправились обедать в тот самый армянский ресторан, из которого Уолли привез еду в далекий день 1965 года, когда спас ее и Ангел от Недди Гнатика. Красные скатерти, белые блюда, темное дерево обшивки стен, свечи в красных стаканах на каждом столике, воздух, пропитанный запахами чеснока, жарящегося перца, кебаба и суджука, плюс вымуштрованный персонал, в основном родственники хозяина, создавали атмосферу, подходящую как для празднования, так и для интимного разговора. Целестина чувствовала, что ее ждет и то, и друroe, знала, что этот знаменательный день должен был принести ей не только общественное признание, но и личное счастье.
Эти три года доставили немало приятных минут и Уолли. Продав медицинскую практику и уйдя из больницы, он сократил рабочую неделю с шестидесяти до двадцати четырех часов, которые проводил в педиатрической клинике, заботясь о детях-инвалидах. Всю жизнь он много работал, деньги тратил с умом и теперь мог заниматься тем, что доставляло ему удовольствие.
Для Целестины он стал даром небес, потому что любовью к детям и вновь открытым в себе умением радоваться жизни он щедро делился с Ангел. Для нее он был дядей Уолли. Ходящим вразвалочку Уолли. Шатающимся Уолли. Моржом Уолли. Вер-вольфом Уолли. Уолли с забавным акцентом. Уолли с большими ушами. Насвистывающим Уолли. Крикуном Уолли. Уолли, другом всех маленьких головастиков. Ангел обожала его, просто души в нем не чаяла, а он любил ее не меньше своих погибших сыновей. Разрывающаяся между учебой, работой и живописью, Целестина всегда могла рассчитывать на то, что Уолли возьмет на себя заботу об Ангел. Он стал не просто дядюшкой Ангел, но ее отцом, за исключением юридического и биологического аспектов. Не просто ее врачом, но ангелом-хранителем, который волновался из-за самой легкой простуды и старался уберечь девочку от всех бед, которые могли подстерегать ребенка в этом суровом мире.
— Сегодня плачу я, — заявила Целестина, как только они сели за столик. — Теперь я — известная художница, изничтожить которую не терпится полчищам критиков.
Он схватил винную карту, прежде чем она успела взглянуть на нее.
— Если ты платишь, я заказываю самое дорогое вино, независимо от его вкуса.
— Логично.
— «Шате ле бак», урожай 1886 года. Бутылка стоит как хороший автомобиль, но лично я утоление жажды ставлю выше приобретения средства передвижения.
— Ты видел Недди Гнатика? — спросила она.
— Где? — Уолли оглядел ресторан.
— Нет, на вернисаже.
— Не может быть!
— Он вел себя так, словно в свое время укрыл меня и Ангел от грозы, а не выставил за порог в лютый мороз.
— Вы, художники, любите все драматизировать… или я забыл о сан-францисском буране 1965 года?
— Ты не можешь не помнить лыжников, скатывающихся по Ломбардной улице.
— О да, вспоминаю. Полярные медведи, пожирающие туристов на Юнион-сквер, стаи волков, выискивающих добычу в Пасифик-Хейтс.
Лицо Уолли Липскомба, длинное и узкое, как прежде, утратило грусть, свойственную владельцу похоронного бюро, которая ранее не сходила с него. Теперь он больше напоминал циркового клоуна, который мог рассмешить, изобразив печаль и широко улыбнувшись. Целестина видела тепло души там, где раньше царило душевное безразличие, ранимость — где прежде было укрытое броней сердце, доброту и мягкость, которые присутствовали всегда, но не в такой степени, как теперь. Она любила это узкое, длинное, домашнее лицо, любила мужчину, которому оно принадлежало.