С моими коллегами дело обстояло точно так же. Мы почти постоянно находились под чьим-то присмотром — если нас не донимал режиссер, то опекал охранник, — однако в хаосе последних недель все чаще возникали моменты, когда нам хотелось поговорить друг с другом наедине и откровенно. Возможно, причина была в том, что в отличие от людских масс, к которым обращены были наши возвышенные речи, сами мы отнюдь не были убеждены в правильности политических и военных доктрин правительства. Наверное, иначе и быть не могло, ведь вся наша деятельность была, в конце концов, жульничеством. Со временем мы начинали понимать все больше и больше. Вожди находились в каком-то тайном и безопасном месте. Там же, где выступали мы — будь то встреча с народом, запись на телестудии или на радио, — даже всемогущая секретная служба не гарантировала нам абсолютной безопасности. Слишком уж много людей принимало участие в таких мероприятиях, так что приходилось опасаться покушений, подброшенных бомб, ядовитых газов, противник мог прибегнуть к любым средствам, чтобы парализовать руководство, уничтожить центр связи. Прошло немало времени, прежде чем мы поняли, для чего мы понадобились, но к этому моменту война уже достигла той стадии, когда опасность грозила всем без исключения, всем, кто находился на территории военных действий, а этой территорией стала уже вся Земля. Мы и сами не знали, где находится «большая четверка»; об этом известно было лишь узкому кругу лиц, а они, разумеется, молчали.
Конечно, мы не были большими политиками, нам не дано было творить историю, изменять мир. Однако с нас нельзя снять и часть той вины, которую несла «большая четверка». В конце концов, на нас, пусть даже это совершилось помимо нашей воли и в течение лишь нескольких часов, лежала вся ответственность за происходившее.
Каждый из нас по-своему решал для себя эту проблему. Если отойти от роли было трудно по тем или иным причинам, то Эллиот, например, пускал в ход иронию в качестве средства защиты. Я говорю «Эллиот», потому что имя Джонатан звучит для меня слишком непривычно. Он, скажем, устраивал для нас нечто вроде домашних концертов, где, изображая президента, доводил эту роль до гротеска. При этом он произносил официальные речи, только в его устах они звучали иначе — забавно и вместе с тем страшно. Тем не менее он постоянно подчеркивал, что в целом согласен с решениями президента. Несмотря на то что они обрекали на смерть множество людей не только в рядах противника, но и среди соотечественников, Эллиот верил, что решения эти диктуются обстоятельствами — необходимостью защищать свою жизнь.
Что же касается Эйнара, то он со всей определенностью давал понять, что далеко не так предан режиму, как все мы. Он был единственным, кто осмеливался критиковать решения правительства, а иногда — разумеется, в самом узком кругу — даже предлагал какие-то альтернативы; впрочем, они были ненамного лучше. Мне казалось, что это бунт не столько против правительства, сколько против собственного подневольного состояния. Что же до политических взглядов, тут он был, как и все мы, типичным продуктом того воспитания, которое все мы получили начиная с дошкольного возраста, и, как я понимаю, сегодня оно было ориентировано именно на такое развитие событий, увенчавшееся в конце концов мировой войной.
Да, теперь я могу посмотреть на те события со стороны, могу разобраться в себе самом. Со стыдом должен признать, что я позволил использовать себя в дурных целях и никак этому не противился. Да, у меня были сомнения, но угрызений совести я не испытывал. Я много думал над этим, но ничего не решил. Меня терзало чувство беспокойства, неуверенности, но я объяснял его тем, что меня заставили играть совершенно не подходящую для меня роль. Почему я не остался среди тех, кто, сознавая всю опасность для своего благополучия и жизни, берется лишь за то, что ему по силам? Мы как бы раздвоились: с одной стороны, марионетки в руках министерства пропаганды, с другой — своего рода зачинщики самой страшной войны в истории человечества! Сегодня я понимаю, какой все это было ошибкой, и пытаюсь оправдаться — перед самим собой! — тем, что не мог поступать иначе. Но эти доводы даже мне самому не кажутся убедительными.
Катрин запомнилась мне тихой и неприметной. Но она словно отказалась от себя самой ради порученной роли. Выступая с речами, она преображалась, говорила со страстью и убежденностью, она умела зажигать слушателей, заражать их своей энергией. Когда же мы оказывались вместе в столовой или в комнате отдыха, она становилась замкнутой и вялой. Со всеми она была любезна и предупредительна, со всеми ровна, никому не отдавая предпочтения. Этот тип скромной «матери-домохозяйки», который она для себя избрала, не особенно меня тогда привлекал — да и, честно сказать, никогда не интересовал. Я знал только маску Катрин, но не знал женщину, которая эту маску носила. Я пробовал вспомнить, высказывала ли она когда-нибудь собственное мнение по какому-либо вопросу, соглашалась с кем-то или спорила, — но тщетно. Похоже, что собственного мнения у нее просто-напросто не было.
Возможно ли обратное превращение, возврат к собственной личности? Ведь прошло так много времени, и это было очень ощутимо; никому не дано начать все заново, словно ничего не произошло.
И все-таки нам повезло. Конечно, наш протест могли отклонить — слишком невероятным было то, на что мы ссылались, но у этих людей было обостренное чувство справедливости, и они дали нам шанс.
Выделенный нам хирург был несколько обескуражен поставленной перед ним задачей, потому что ему еще никогда не доводилось делать косметических операций. К счастью, я смог дать ему несколько советов; в свое время, когда моему лицу придавали сходство с физиономией Рихарда Валленброка, я подробно выяснил, каким образом может быть выполнена обратная операция. Вначале проводят курс ультрафиолетового облучения, затем осторожно отшелушивают искусственно приживленные ткани, причем только специалист может отличить эти ткани с измененной структурой от первоначальных. Остатки первоначальной кожи располагаются под ними, они, правда, совсем истончены и пронизаны мельчайшими кровеносными сосудами, однако при достаточной сноровке хирург может их, так сказать, обнажить.
При операции обошлись местным наркозом, надрезы, с помощью которых снимались слои, ощущались мною лишь как легкое прикосновение. И при этом передо мной держали зеркало, чтобы я по ходу операции мог давать указания, так что я собственными глазами видел, как кромсали мое лицо, как оно теряло чужие, искусственно приданные ему черты, поначалу став похожим на кровавый кусок мяса, а затем заблестел розоватый, влажный слой эпидермия; когда же операционная сестра обработала его ваткой, смоченной в эмульсии, я вдруг увидел свое собственное, родное, но уже почти позабытое лицо; у меня было чувство, будто я наконец обрел самого себя, будто все эти долгие годы канули в небытие или по крайней мере померкли — освобождение состоялось!