– Сейчас, секунду… Написал. Это стихи, да? – сообразил я.
– Гений! – вздохнул шеф. – Напомни потом, чтобы поднял тебе зарплату. Ты что, все в одну строку записал?
– Ну да. Вы же не предупредили…
– Ладно. Бросай листок в корзину, бери чистый. Пиши с начала. Римское двадцать. Дальше… Каждый раз, когда я делаю паузу, начинай с красной строки и с заглавной буквы. Понятно?
Я кивнул.
Михал Палыч отвернулся к окну, закурил и продолжил диктовку.
В толпе гостей пустое место,
Вокруг прозрачная стена.
Тоска в груди. И взгляд на кресло,
Где миг назад была она.
Ушел в себя, вернусь едва ли,
Засим адью, прощайте, vale.
– Вале – тоже с большой буквы? – уточнил я.
– Нет, с маленькой. С маленькой латинской буквы. Или ты уже написал?
– Нет-нет, – поспешил откреститься я, добавив про себя: «Слава Богу!»
– Тогда пиши дальше.
Но выход в свет есть выход в свет,
Итра-ла-ла-ла-ла лорнет…
– Тра-ла-ла-ла-ла? – на всякий случай переспросил я.
– И тра-ла-ла-ла-ла лорнет, – терпеливо повторил шеф. – И прекрати меня перебивать. Пиши.
Блеснул насмешливо, игриво:
« Eugene, вы где? Вернитесь к нам!»
Вздохнул: «Оставьте! Что я вам?»,
Однако отвечал учтиво:
«Я здесь, мадам, у ваших ног».
Но эта встреча… Что за рок!
– Записал… Хорошо, тогда пиши дальше. Отступи немного. По центру – римское двадцать один. И с красной строки.
Казалось, все давно остыло…
Михал Палыч продиктовал еще одиннадцать строчек и замолчал – до того внезапно, что я спросил на свою голову:
– А дальше?
– Дальше сам.
– Опять двадцать пять! Что сам-то?
Он раздавил папиросу в пепельнице и закурил новую. Глубоко затянулся и с наслаждением выпустил целое облако ядовитого дыма.
– Так. Бери чистый лист. Пиши.
– А на компьютере, я извиняюсь, нельзя?
– Нет. Помнишь анекдот про миллион обезьян за пишущими машинками?
– Это про «Войну и мир»? Ну.
– Не нукай! Брехня это. Только от руки. Моторная функция, связь с мозгом.
– Не понял.
– Ты и не должен. Пиши. По центру – римское двадцать. С красной строки. В толпе гостей…
Передний край сиденья впивался в бедра. Кто только выпускает такие стулья? И табак Трехпалыча сегодня вонюч как сорок тысяч раздавленных клопов. Хоть плачь. Садист! Садист, палач и инквизитор! Нет, не так. И инквизитор, и палач.
Сам не знаю, зачем я записал это на листке, когда шеф в очередной раз закончил свой диктант.
– И всякий сам себе, хоть плачь, и инквизитор, и палач, – промурлыкал Михал Палыч, который, оказывается, уже минуту стоял за моим плечом. – Ну вот, можешь же.
– Тра-ла-ла-ла-ла, – пробормотал я.
– Что?
– Нина Воронская – кто это?
– Долго объяснять, – поморщился шеф. – Зачем тебе?
– Это ведь она была вместо «тра-ла-ла-ла-ла»? Убейте меня, если я знаю, кто это, но там точно было: «И Нины Воронской лорнет блеснул насмешливо, игриво», да? Скажите, да?
– Да, да. – Он взмахнул трехпалой лапой. – Или нет. Это же только вероятности… Ты не отвлекайся, пиши дальше.
– Что дальше? Что дальше-то? Вы этого хотите? Этого? – Я почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы жгучей и какой-то детской обиды. А может, дело было в табачном дыме. – И перестаньте пыхтеть мне в лицо, вы… вы…
Буквы подпрыгивали на месте, строчки наплывали друг на друга, но рука, как ни странно, писала. И остановилась не раньше, чем вывела внизу страницы: «Как сердце бешено стучит при виде чувственных ланит», потом перевернула листок, поставила в центре XXV и закончила чем-то совсем уж хрестоматийным: «Ужель та самая Татьяна».
– Тихо, тихо, тихо! – пробормотал Трехпалыч и потянул у меня из-под носа листок. – Достаточно. Что там получилось?
Первым, кого я встретил, выйдя от шефа, был лаборант Сашка. Он стоял в дверном проеме и протирал какую-то колбу концом перекинутого через плечо полотенца, похожий на скучающего бармена. При виде меня оживился, спросил участливо:
– Что, Пушкиным пытал?
– Ну!
– И докуда дошел?
– До ланит. Кивнул одобрительно.
– До ланит – хорошо. Многие на палаче ломаются. Я смерил его взглядом, злой как тысяча чертей.
– И что там по расписанию дальше? За звездами падающими наблюдать? Или искать ржавую иголку в Марианской впадине?
– Дальше не знаю, – развел руками Сашка. – После Пушкина индивидуальная программа. Но скучно не будет, поверь.
– Да я уж понял.
Действительно понял еще в июне, когда впервые прочел на латунной табличке у входа лаконичную надпись «ИИ» и спросил у Михал Палыча, который вышел меня встретить, что она означает.
– То есть первая «И» – «институт», – предположил я. – А вторая?
– А сам не догадываешься? – усмехнулся шеф, который в одностороннем порядке перешел на ты, стоило нам переступить порог здания.
Я задумался ненадолго.
И – догадался.
Этим утром шеф был особенно мил. Поздоровался первым и дважды пошутил, причем оба раза удачно. В общем, и простой человек с улицы сообразил бы: грядет что-то, ой грядет, а уж любой сотрудник нашего больного на первую букву НИИ – и подавно. Так оно и случилось.
– Вот, – сказал Трехпалыч и поставил на стол бочонок – сорок сантиметров в высоту, двадцать в диаметре. Он был серый, но какой-то неоднородно-серый. Из курса детсадовской лепки я знал, что добиться такого эффекта можно, смешав разноцветные бруски пластилина в один комок. Кстати, на вид бочонок казался пластилиновым, хотя, скорее всего, был изготовлен из более прочного и эластичного материала. В крышке бочонка я насчитал двенадцать дырочек. Словом, если вы когда-нибудь коллекционировали каучуковые солонки, шефу удалось раздобыть довольно крупный экземпляр.
В расположении дырочек на крышке мнилось что-то гипнотическое. Каждая была диаметром с кончик мизинца. Или чуть меньше. Мне захотелось проверить.
– А можно… Ой! – сказал я, когда похожая на клешню лапа шлепнула меня по запястью.
– Руки под стол! – рявкнул Михал Палыч. Но я и сам уже пожалел о своем порыве.
Из дырочки, в которую я чуть было не сунул палец, показалось что-то желтоватое, напоминающее сдвоенную трубочку для коктейля, только потоньше и со срезанным наискось концом. Показалось и исчезло, показалось и исчезло, как будто дважды кольнуло воздух.