Пивовара отвлекли: хозяйка гостиницы «Фатинмер» прислала слугу за пятью бочонками темного. Я отошел, чтобы не мешать погрузке, и почти сразу увидел, как через площадь – от противоположного ее края к центру – движется, плывя над головами, офорл… то есть всадник. Йолльский маг.
Люди перед ним расступались, вокруг ширилось свободное пространство. Маг ехал, опустив поводья, поглядывая по сторонам с показным равнодушием. Остановился рядом с надзирателем, что–то сказал ему, не сходя с лошади. Надзиратель ответил – по–йолльски, судя по тому, как двигались его губы.
Я решил, что мне пора идти. Допил пиво, по широкой дуге обогнул площадь и от цветка – старинного каменного изваяния в виде большого подсолнуха – повернул направо.
* * *
Дом стоял по–прежнему. Как будто Цветущая никогда не горела, ее не топтали нелюди. Как будто семья Осотов, самая уважаемая, богатая, многочисленная семья во всех Светлых Холмах, не исчезла с лица земли, оставив два последних ростка: старуху, застывшую на полпути к небесным корням, и чужака, не узнающего родного дома.
А я его не узнавал.
Краеугольный столб, увенчанный изображением Солнца (деревянный круг и крест на нем), стоял так же прямо, и тень от его верхушки падала на отметку «восемь» – было восемь часов утра. Над частоколом поднимался дом: каждое бревно в стене – в два обхвата. Темная крыша, резные украшения, балкон третьего этажа – полукруглый, ажурный. Сколько раз мне снился этот балкон…
Я остановился перед столбом, и моя собственная тень упала на поросший травой циферблат. Забыли мясоеды развалить этот дом, или боялись тронуть, или не знали всего, или, наоборот, слишком много знали, – теперь не важно. Вот он, дом Осотов.
Я отступил. Снова подошел. Потом, будто по наитию, опустился на одно колено. Прямо перед моим лицом оказались прожилки на дереве: кольцо, похожее на рожицу, и две светлые ленточки, ведущие вверх. В детстве именно так мне представлялись человек – и его невидимые корни…
Я поднял голову.
Угол зрения. Чтобы вспомнить, как все было, мне следовало встать на колени. Посмотреть с высоты своего прежнего роста: дом. Частокол. Ворота. Улица, по которой мы с дедом уходили, бывало, и на рассвете, и поздно вечером, и…
– Добрый господин? Вы что–то уронили?
Служанка смотрела на меня, как на сумасшедшего. Я поднялся, отряхивая брюки; досадно. Мне нельзя привлекать внимания.
– Я потерял монету… Передайте, пожалуйста, хозяйке, что прибыл коммерсант из Некрая – по поводу продажи.
– Ах да! Ах да! – служанка засуетилась. – Проходите, любезный господин коммерсант.
* * *
Через несколько минут я вошел в ее комнату.
Бабушка лежала на огромной дубовой кровати, на льняных простынях, под балдахином из грубого льна, и льняные же волосы сливались с постелью. Ее лицо, темное, ссохшееся, неприятно напомнило лица всех, умерших от дряхлости на моих глазах.
Я сделал несколько шагов – и остановился посреди комнаты.
Что–то говорила служанка. Бабушка, в отличие от меня, слушала ее – и слышала; повинуясь ее приказу, служанка принесла табурет, стопку белой бумаги и чернильницу с пером. Потом вышла и плотно притворила за собой дверь.
Бабушка лежала, откинувшись на высоких подушках, и смотрела на меня.
Ее голос, когда–то звучный и даже мощный, все еще служил ей. Она могла бы сказать, что не рассчитывала увидеть меня в этой жизни – только там, в небесном лесу, где сплетаются корни всех людей. Она могла бы признаться, что в ее памяти я навсегда останусь семилетним ребенком. Она могла бы рассказать, как одиноко и тоскливо было ей в старом доме Осотов, доме–замке, доме–крепости – без малого двадцать три года.
Все это не имело значения. А значит, не стоило нарушать тишину.
Я стоял перед бабушкой, посреди старой спальни Осотов, в которой был, наверное, зачат, и смотрел в ее зеленые, чуть поблекшие, но все еще ясные, полные мысли глаза.
Прошел, наверное, час, а может быть, больше, прежде чем бабушка опустила веки, указывая взглядом на табурет и стопку бумаги.
Я сел на пол. Придвинул к себе бумаги и, используя табурет вместо стола, принялся писать по–йолльски длинные, не имеющие силы, только для отвода глаз необходимые бумаги: контора «Фолс»… договор купли–продажи… по согласованию сторон…
Бабушка смотрела, как я пишу. Я отводил со лба упавшие волосы, поглядывал на нее исподлобья: кровать была низкая, даже с пола я мог видеть ее темное лицо, будто плывущее в воздухе над льняными подушками.
Как над облаками.
Я закончил. Поставил последнюю точку. Отобрал бумаги, предназначенные бабушке, свернул их трубочкой и с поклоном положил к ее изножью.
Тогда она впервые разомкнула губы, обращаясь ко мне.
– Спасибо, Осот, – сказала она.
* * *
Мне кажется, она благодарила меня не за то, что я приехал. И даже не за то, что молчал. Я выжил; некоторые и этого не смогли. Другие осознанно предпочли умереть. А я, почти не имевший шансов, живу на земле, корнями в небо: я, преуспевающий столичный коммерсант. Я, внук моего деда, говорящий по–йолльски без тени акцента.
Бабушка поблагодарила меня, и я ушел. Ей необходимо было побыть одной. Я вышел со двора и долго стоял, делая вид, что заинтересован устройством солнечных часов; мне тоже требовалось время, чтобы взять себя в руки. Дела мои в Холмах отнюдь не были закончены: если сделка, которую я фиктивно заключил в пользу несуществующего лица, служила ширмой для моего рискованного визита в Холмы, то баронский налог с продажи играл в этой ширме роль несущей конструкции.
Итак, я вернулся на площадь. Надзиратель все так же сидел на своем мешке, но верхового мага поблизости не было. Я подошел, назвал себя, предъявил бумаги и мешочек с деньгами. Надзиратель все тщательно перечел, пересчитал и, наконец, выдал мне документ об уплате налога – написанный по–йолльски с ужасными ошибками, но зато скрепленный баронской печатью.
Выйдя из поселка, я двинулся по тракту – но не к станции, а в противоположном направлении. На лугу вдоль ручья паслись нелюди. Я хотел пить – но к воде из ручья не притронулся. Из брезгливости.
Солнце стояло в зените. Я поднялся на пригорок, отошел от дороги и уселся среди колосьев – на меже двух полей. Молчаливая встреча с бабушкой отняла у меня больше сил, чем я ожидал. И мне страшно было представить, чего эта встреча стоила ей. Одну длинную минуту я был почти уверен, что бабушка умерла сразу же после моего ухода, и, вернувшись к дому Осотов, я обязательно увижу желтые ленты на полукруглом балконе – знак траура.
Но колосья шелестели, вцепившись корнями в пригорок, а небо – вместилище всех человеческих корней – безмолвствовало. И я, мало–помалу, справился и с отчаянием, и с тоской.