— Вы единственный человек, — сказал он наконец, — который меня понимает, которому есть до меня дело.
Миссис Вивиш едва не рассмеялась.
Он снова принялся целовать ее руку.
— Прекрасная, чарующая Майра — такой вы были для меня всегда. Но теперь вы стали, кроме того, хорошей, доброй Май-рой — теперь, когда я знаю, что вы — добрая.
— Бедный Казимир! — сказала она. Почему всегда получается так, что посторонние люди впутываются в нашу жизнь? Если бы можно было организовать жизнь по принципу железной дороги! Параллельные пути — вот в чем секрет. На протяжении нескольких миль два поезда идут с одинаковой скоростью. Можно чудесно переговариваться из окна в окно; можно обменять омлет из своего вагона-ресторана на волован из чужого. А когда сказано все, что хотелось сказать, можно поддать пару, помахать рукой, послать воздушный поцелуй и умчаться дальше по гладким, полированным рельсам. Но вместо этого получается совсем другое: происходят крушения из-за неправильно переведенных стрелок, поезда налетают один на другой; или. на станциях, мимо которых проезжаешь, в поезд садятся посторонние люди, которые оказываются очень надоедливыми и не дают себя высадить. Бедный Казимир! Но он ее раздражает, он невероятно скучен. Ей следовало бы перестать с ним встречаться.
— Значит, вы не совсем не любите меня?
— Ну конечно, нет, бедный Казимир!
— Если бы вы знали, как безумно я вас люблю! — Он безнадежным взглядом посмотрел на нее снизу вверх.
— Зачем? — сказала миссис Вивиш.
— Вы знали когда-нибудь такую любовь, что, кажется, от нее можешь умереть? Такую, что все время испытываешь боль? Как от раны. Вы когда-нибудь знали ее?
Миссис Вивиш страдальчески улыбнулась, медленно кивнула и сказала:
— Пожалуй. Но ведь от нее не умирают, знаете. От любви не умирают.
Липиат откинулся всем корпусом назад и пристально смотрел на нее. Слезы высохли; щеки у него горели.
— Знаете ли вы любовь, — спросил он, — заставляющую желать физической боли, которая одна может успокоить боль душевную? Вы не знаете ее. — И вдруг, сжав кулаки, он принялся изо всей силы колотить по помосту.
Миссис Вивиш нагнулась и схватила его за руку, пытаясь остановить его.
— Вы с ума сошли, Казимир, — сказала она. — С ума сошли. Перестаньте, — сердито приказала она.
Липиат рассмеялся так, что все черты его лица исказила гримаса, и продемонстрировал Майре свои окровавленные пальцы. Кожа на суставах свисала белыми лохмотьями, и из-под них на поверхность медленно просачивалась кровь.
— Смотрите, — сказал он и рассмеялся снова.
Потом вдруг с необыкновенным проворством он вскочил на ноги, спрыгнул с помоста и снова зашагал по широкому проходу между мольбертом и дверью.
— К черту, — повторил он, — к черту, к черту! Да, я силен! Я еще поборюсь с вами, сволочи проклятые! Да, и победа будет моя! Художник… — Он призвал на помощь этот традиционный призрак, и тот принес ему утешение; жестом человека, ищущего защиты, он облекся в обширные складки его яркого плаща. — Художник не смиряется перед несчастиями. Он черпает в них новую силу. Под пытками он рождает новые шедевры…
Он заговорил о своих книгах, стихах, картинах; о всех великих вещах, заключенных в его мозгу, и о всем том, что он уже создал. Он говорил о своей выставке — да, черт возьми, это их потрясет, это им наконец покажет, с кем они имеют дело. Кровь прилила к его лицу; красные пятна выступили на его выдающихся скулах. Он чувствовал, как теплая кровь бьется в его глазах. Он громко смеялся: это был смеющийся лев. Он раскинул руки; он был огромен, его руки были как ветви кедра. Художник шествовал по миру, провожаемый воем и тявканьем жалких шавок. Великий ветер дул и дул, унося его в своем порыве; ветер подымал его на воздух, и он летел.
Миссис Вивиш слушала. Похоже на то, что с работой над портретом на этот раз покончено.
Был вернисаж для представителей прессы. Начали прибывать рецензенты; мистер Олбермэл вращался среди них с княжеской приветливостью. Его юный помощник вертелся у всех под ногами, прислушиваясь к тому, что говорят великие люди, и изо всех сил делал вид, что он не подслушивает. Картины Липиата висели по стенам, а каталог Липиата, распухший от предисловия и множества примечаний, был у каждого в руках.
— Очень сильно, — повторял мистер Олбермэл. — В самом деле, очень сильно! — Это был его пароль на сегодняшний день.
Маленький мистер Клью, представлявший «Дневную почту», был склонен восторгаться.
— Какое замечательное предисловие, — сказал он мистеру Олбермэлу, подняв глаза от каталога. — И какие картины. Что за impasto.[55]
«Impasto, impasto», — юный помощник незаметно проскользнул к своему столу и взял это слово на заметку. Надо будет посмотреть в «Словаре художественных терминов» Грэбба. Он снова пробрался, сторонкой и как будто случайно, поближе к мистеру Клью.
Мистер Клью принадлежал к числу тех немногих людей, которые относятся к искусству с подлинной страстью. Он любил живопись, всякую живопись, без разбора. В картинной галерее он чувствовал себя, как турок в гареме: он обожал всех решительно. Он любил Мемлинга так же пламенно, как Рафаэля, он любил Грюневальда и Микеланджело, Хольмана Хэнта и Мане, Ромнея и Тин-торетто; как счастлив он был бы с ними со всеми! Иногда, правда, он ненавидел; но это бывало лишь до тех пор, пока привычка не порождала любовь. Так, на первой выставке постимпрессионистов, в 1911 году, он занял непримиримую позицию. «Это непристойный фарс», — писал он тогда. Теперь, однако, он был самым страстным поклонником Матисса. Как знаток и Kunstforscher,[56] мистер Клью пользовался большим авторитетом. Ему приносили какую-нибудь грязную старую картину, и он сейчас же восклицал: «Ну да, это Эль Греко или Пьяццетта» — или называл еще какое-нибудь подходящее имя. На вопрос, откуда он это знает, он пожимал плечами и говорил: да тут в каждой линии подпись имярека. Его уверенность и энтузиазм были заразительны. С тех пор как в моду вошел Эль Греко, он открыл несколько десятков ранних полотен этого великого художника. Для одной только коллекции лорда Питерсфилда он нашел четыре ранних Эль Греко, все произведения учеников Бассано.[57] Лорд Питерсфилд питал к мистеру Клью неограниченное доверие; поколебать его не могла даже история с итальянскими примитивами. История была грустная: на Дуч-чо лорда Питерсфилда появилась трещина; плотнику, постоянно работавшему в имении лорда, поручили осмотреть дерево, на котором была написана картина; он осмотрел. «Никогда в жизни, — сказал он, — не видывал хуже выдержанной доски из иллинойсского ореха». Затем он осмотрел Симоне Мартини;[58] к этой вещи он отнесся, напротив, чрезвычайно одобрительно. Хорошо отполированная, выдержанная — эта доска не даст трещин, нет, даже через сто лет. «Лучший кусок дерева не выходил из Америки». Он отличался склонностью к гиперболам. Лорд Питерсфилд был страшно разъярен; он тут же рассчитал своего плотника. После этого он заявил мистеру Клью, что ему нужен Джорджоне, и мистер Клью отправился и добыл ему картину, в которой каждая линия была как бы собственноручной подписью Джорджоне.