Кэролайн повернулась к нему, и в ее огромных глазах отразился последний розовый отблеск умирающего солнца. Поллетти вздрогнул, несмотря на то что температура воздуха и воды была семьдесят восемь градусов по Фаренгейту[5] и с юго-запада дул ласковый бриз со скоростью пять миль в час.
— Мне хочется узнать о тебе побольше, — произнесла Кэролайн.
Поллетти заставил себя рассмеяться.
— Обо мне? Я самый простой человек и прожил самую обычную жизнь.
— Расскажи о ней, — попросила Кэролайн.
— Мне нечего рассказывать, — ответил Поллетти.
И вдруг он заговорил о своем детстве и первом опыте в сексе и убийстве; о своей конфирмации; страстной любви к Лидии, поначалу безмятежной и счастливой, но превращенной женитьбой в невыносимую скуку; о том, как он встретил Ольгу и стал жить с ней, как узнал, что ее странное поведение вызвано врожденной неустойчивостью характера, а не страстной независимостью, но было уже слишком поздно.
Кэролайн сразу поняла, что жизненный опыт принес Поллетти горечь и разочарование. Те радости, которые в юности казались ему редкими и недостижимыми, став доступными, превратились в бесконечную вереницу безотрадных и отчаянно скучных повторений. И тогда, увидев изнанку радужных надежд, он забрался в скорлупу мрачных переживаний. Печально, подумала она, но не безнадежно.
— Вот и все, больше нечего рассказывать, — как-то неловко закончил Поллетти.
Лишь теперь он понял, что болтал, как чокнутый, как мальчишка. И тут же подумал, что это не имеет значения, что его не интересует мнение Кэролайн о нем.
Кэролайн молчала. Она повернула к нему лицо, такое таинственное в темноте, окруженное ореолом светлых волос. Ее черты, всегда казавшиеся классическими и холодными, сейчас были живыми и теплыми. Кэролайн поразительно красива, но в темноте она казалась еще более привлекательной.
Поллетти беспокойно пошевелился, вспомнив, что люди, утратившие иллюзии, часто легко поддаются зову романтики. Он закурил и сказал:
— Пошли отсюда. Может быть, сумеем найти местечко, где можно что-нибудь выпить.
Этой сухой прозаической фразой он хотел нарушить очарование вечера. Но этого не случилось, потому что Алгол все еще ярко сиял на южном небе.
— Марчелло, мне кажется, что я люблю тебя. — Голос Кэролайн был едва слышен в шуме прибоя.
— Не говори глупостей, — буркнул Поллетти, стараясь казаться равнодушным и скрывая за грубостью волнение.
— Я люблю тебя, — повторила она.
— Не валяй дурака, — сказал Поллетти. — Эта сцена на берегу очень романтична, но давай не будем заходить слишком далеко.
— Значит, ты тоже любишь меня?
— Это не имеет значения, — ответил Поллетти. — В данную минуту я могу сказать что угодно и даже поверить этому — но только на минуту. Кэролайн, любовь — это чудесная игра, которая начинается с веселья и счастья и заканчивается женитьбой.
— Разве это плохо?
— Судя по моему опыту, да, очень плохо, — отозвался Поллетти. — Семейная жизнь убивает любовь. Я никогда не женюсь на тебе, Кэролайн. Не только на тебе, а вообще. По-моему, весь институт брака является фарсом, пародией на человеческие отношения, злой шуткой с зеркалами, абсурдной ловушкой, в которую люди сами загоняют себя…
— Почему ты так много говоришь? — вдруг спросила Кэролайн.
— Я разговорчив по натуре, — ответил Поллетти. Внезапно ему захотелось обнять девушку. — Я так люблю тебя, Кэролайн, — сказал он. — Я обожаю тебя, несмотря на то что мой внутренний голос предостерегает меня от этого.
Он поцеловал ее, сначала нежно, затем страстно. И тут понял, что действительно любит ее; это удивило его, наполнило бесконечной радостью и глубокой печалью. Он знал, что любовь — это отклонение от нормы, одна из форм временного безумия, непродолжительное состояние самовнушения.
Любовь представляет собой состояние, которого умные люди благоразумно стараются избегать. Но Поллетти никогда не считал себя особенно умным, да и благоразумие не относилось к числу его добродетелей. Он потакал себе во всех желаниях, что само по себе было своеобразной мудростью. По крайней мере он так думал.
В Колизее царила глубокая ночь. Она, словно водоросли, льнула к древним камням. Ее благоговейная целостность нарушалась светом дуговых ламп, установленных в несколько рядов.
Внизу, на песке арены, впитавшем когда-то так много крови, полдюжины операторов хлопотали у своих кинокамер. Танцовщицы ансамбля «Рой Белл», расположившись на специально выстроенной сцене, отдыхали после репетиции и обсуждали животрепещущую проблему — как избежать сечения волос. Недалеко от них, в автобусе, набитом приборами и аппаратурой, сидел Мартин, в последний раз проверяя углы захвата съемочных камер. В этот новый командный пункт он перебрался из бального зала Борджиа. В зубах у Мартина была зажата тонкая черная сигарета. Время от времени он вытирал слезившиеся глаза.
Позади него у маленького столика сидел Чет. Он раскладывал пасьянс, что свидетельствовало о колоссальном нервном напряжении.
Коул сидел за спиной Чета. Свидетельством его колоссального нервного напряжения было то, что он беспокойно дремал в своем кресле. Внезапно он проснулся, потер глаза и спросил:
— Где она? Почему не поддерживает с нами связь?
— Успокойся, малыш, — произнес Мартин, не оборачиваясь.
Он уже в сотый раз проверял углы действия своих съемочных камер, и это свидетельствовало о нервном напряжении, ничуть не меньшем, чем у других, менее значительных людей.
— Но она уже давно должна была выйти на связь! — раздраженно сказал Коул. — Тебе не кажется…
— Мне ничего не кажется, — перебил его Мартин и велел камере номер три отодвинуться назад на полтора дюйма.
— Клади черную десятку на красного валета, — подсказал Чету Коул.
— Тебе не кажется, что не следует совать свой нос в мои дела? — заметил Чет ласково-зловеще.
— Успокойтесь, парни, — добродушно произнес Мартин.
Прирожденный руководитель, он инстинктивно чувствовал, когда следует ободрить подчиненных, а когда осадить. Спокойным голосом он распорядился наклонить камеру один на полтора градуса.