Ни слова не говоря, он ушел в спальный угол и обиженно отвернулся к стене. Через полчаса появилась Анна Игоревна, тихонько улеглась рядом и положила ему руку на плечо. Крабов притворился спящим, но по вздохам супруги определил, что она немного всплакнула на кухне. От этого стало ему совсем тоскливо, и еще он вспомнил о неизбежной завтрашней процедуре с коврами. Пытаясь сам от себя убежать, Иван Петрович крепко зажмурился, глубоко вздохнул и куда-то провалился.
17
Хорошо бы сказать — провалился в сон, но ничто вокруг Ивана Петровича не вызывало сомнений в реальности происходящего. Возможно, у него был слишком своеобразный взгляд на реальность.
Он попал в какое-то помещение, где десятки людей ожидали своей очереди на безусловно важный прием. Иван Петрович знал, что сам он может пройти без очереди, из что его право очевидно для всех, но почему-то не спешил он воспользоваться своим правом.
Вдруг неподалеку от огромной двери с красивой, но неразборчивой табличкой Крабов заметил солидную фигуру Аронова, который сидел хмуро и неподвижно, как, впрочем, и остальные.
Пробравшись по довольно узкому проходу, Иван Петрович наклонился к Аронову и негромко спросил:
— Что здесь происходит, Михаил Львович? Аронов поднял на Крабова воспаленные глаза, видимо, с трудом отрываясь от своих размышлений.
— Что происходит? — безразлично переспросил он и вздохнул. — Страшный Суд происходит, Иван Петрович, вот что происходит.
Вообще-то, коридор и особенно вид очередей сильно напоминали Ивану Петровичу какое-то невеселое судебное присутствие. Однажды ему пришлось побывать в нарсуде в качестве свидетеля по делу об уличной драке. Так что он многое знал о деятельности учреждений такого рода, ему казалось — многое знал, и ответ Аронова его несколько удивил.
— Почему страшный? — прошептал он, остерегаясь нарушить тишину.
— Сами увидите, — нехотя буркнул Аронов и отвернулся.
«Не хочет разговаривать, — решил Крабов, — может, из-за проигрыша в прошлую субботу. Не похоже на него, вовсе не похоже. В сущности, он простой и веселый мужик… Или догадался, что я про Фанечку знаю?..»
— Да бросьте вы свои глупости, — вдруг взорвался Михаил Львович, бросьте! Неужели вы и здесь не можете подумать ни о чем более умном, чем мои отношения с Фаиной Васильевной?
— Что Фаина Васильевна? — поразился Крабов.
— А то, что у вас на уме вертится, — ответил Аронов. — Только не считайте, ради бога, что ваши хохмы с угадыванием чужих мыслей так уж оригинальны. Свои пора иметь. Здесь не цирк. Мы ведь на Страшный Суд призваны.
— Как прикажете вас понимать? — возмутился Крабов, краснея до ушей. Откуда такой тон?
— Отсюда! — парировал Аронов, хлопая себя по широкой грудной клетке, и добавил, — Тон вам не нравится… Потому что доделикатничались мы, дособлюдались… Вот вы, вы, например, почему вас в семеркину крестоносную шкуру потянуло? Фросину пособить захотелось, да? Пусть пигалицей, но в приличную касту, верно?
— Да нет, ведь! Ничего подобного! — еще более возмутился Иван Петрович. — Но не нравится мне быть валетом неприкаянной масти, хоть убейте, не нравится.
— Зато семеркой куда как славно! — съехидничал Аронов. — Между прочим, это был джокер. Вот от чего вы отмахнулись.
— Джокер? Ну конечно же, он! — обрадовался Крабов простому разрешению мучавшей его загадки. — Но к чему он в преферансе? Неужели на что-то годен?
— Пора свою игру предлагать, а не в чужой копеечным идеям соответствовать, — извернулся Михаил Львович. — Годность, она, ведь, еще и от правил зависит. Кто правила задает, тот и годен. Доигрались мы с вами, понимаете, совсем доигрались. Так уж сейчас хватит голову-то дурить, сейчас — на Страшном Суде!
— Что за навязчивые образы? — снова, раздражаясь, спросил Крабов. — В наше-то время и в нашенских местах…
— Очень даже к месту и ко времени, — усмехнулся Михаил Львович, поскольку это и есть настоящий Страшный Суд — все мысли наизнанку.
— Но судят-то за деяния, а не за мысли.
— Это там судят за деяния, а здесь — за мысли, — твердо сказал Аронов. Здесь вскрывают подлинную правду, и, поверьте, Господь не использует, подобно некоторым, свои способности для подглядывания в замочные скважины. Понимаете, говорят, за этими дверьми ничего уже нельзя скрыть или представить в ином свете.
— Говорят? — опять удивился Иван Петрович. — А разве многие оттуда выходят?
— Нет, — вздохнул Аронов. — Оттуда мало кто выходит, но кое-какие слухи проникают, знаете ли…
«Это понятно, — подумал Иван Петрович. — Слухи проникают сквозь самые непроницаемые преграды. Там, где не пройдет живой или мертвый, проползет слух. Здорово Львовича крутануло, если он в такую отчаянную мистику ударился…»
— Ну ничего, переживем, — сказал он как можно оптимистичней и подмигнул Аронову.
— Вы так считаете? — снова вздохнул Аронов. — Вашими устами да мед бы пить! Только я вряд ли переживу. Я заразился озлоблением, понимаете, натуральным озлоблением, а это высший грех, неискупаемый грех. Я так и не открыл своей главной темы. Год, два, три, годы — понимаете! — годы, и борьба за идею превратилась в склоку с Самокуровым, который меня за что-то возненавидел, и настал момент, когда я ему отплатил тем же. Надоело, зверски надоело расплачиваться за все годами, годами, годами… За чей-то интеллектуальный нарциссизм — своими годами, за чье-то желание гонять по заграницам ради ярких тряпок — своими годами, за чье-то ущемленное и давным-давно загноившееся самолюбие — своими лучшими годами… И я впал в смертный грех — однажды расплатился с судьбой ненавистью к Самокурову и иже с ним, озлобился на все, что его породило и позволяет ему процветать, и на себя за то, что я, вы меня, надеюсь, понимаете, не могу ничего доказать напрямую и должен перебиваться какой-то дохлой словоблудной дипломатией перед разнокалиберными мурцуфлами, которых вы добросердечно подозреваете в ощущении клетки времени, а они ощущают только вашу собственную клетку, ими же созданную, и понимают, что деваться вам в общем-то некуда, и любуются вашим инстинктом самосохранения и вашим бессилием. И теперь я боюсь, что договорился и уж наверняка додумался. Не спустят мне этого, Иван Петрович, никак не спустят. И Фаины Васильевны не спустят, и преферанса по субботам, и «Мизера втемную», которой я так и не смог дописать…
Иван Петрович застыл от удивления. Он с радостью дослушал бы монолог Аронова но, к сожалению, в этот момент огромная дверь бесшумно отворилась, и мощный голос товарища Пряхина позвал:
— Товарищ Крабов, мы вас ждем. На работу нельзя опаздывать!