Я хихикнула в чашку – сейчас он был прямо как фройляйн Штиль – наш школьный психолог. (Она просила, чтобы мы называли ее фрау Штиль, говорила, что так будет правильнее, что неприлично показывать, будто тебе есть дело, замужем женщина или нет. Но я все равно про себя называла ее фройляйн не потому, что она была не замужем, а потому, что она была сущим ребенком – какому еще взрослому человеку нравится играть с разноцветными бумажками и со специально нарисованными кляксами?) Эта фройляйн Штиль обожала как бы невзначай подкатываться с провокационными вопросами к детям, если считала, что они могут создать проблемы. Но я хорошо знала, что нужно отвечать в таких случаях.
– Я буду всегда вспоминать о нем, – сказала я. – Но он бы расстроился, если бы я была несчастлива.
– А ты счастлива? – спросил дядя.
Мне показалось, что он удивился. Я не знала, почему и что надо ответить, чтобы он был доволен, но на всякий случай продолжала отвечать ему так, как будто он был фройляйн Штиль:
– Ну да, конечно.
Теперь уже он растерялся.
– Значит… Значит, ты довольна своей жизнью? Тебе все нравится?
– Ну да… – Я уже совсем не знала, что надо говорить. Если сказать, что все нравится, это будет неестественно, он все равно не поверит. – Да, почти все. Только… ну, я не люблю рано вставать. И еще не люблю, когда в школе на завтрак гречка с молоком, она холодная и слипается в комья, и… И еще мне не нравится сидеть рядом с Хилле – она противная, всегда ябедничает, а однажды вылила целую банку краски на мою любимую клетчатую юбку и сказала, что не нарочно. А юбку пришлось выбросить.
– И ты… ты не думала, что можно захотеть другую такую же юбку?
Я снова не смогла удержаться от хихиканья. От этих взрослых никогда не знаешь, чего ждать. Конечно, я не сомневалась, что они знают неприличные слова. Но говорить их, да еще при детях! Сейчас он был как мальчишка, который распахивает дверь девчоночьего туалета и кричит, повизгивая от восторга: «Захоти, захоти, захоти себе письку!»
– Конечно нет, – ответила я, пытаясь сымитировать голос мамы, когда она была возмущена моим поведением. – Конечно нет, я же не маленькая. Я никогда ничего не… никогда ничего не хочу.
– А да… да… конечно.
Тут, к счастью, вернулась мама. Это было в первый раз, когда мне не хотелось больше оставаться у дяди.
Я очень ясно помню, как уже в прихожей, когда я застегнула куртку и выходила на лестницу, где меня ждала мама, дядя вдруг сказал мне вслед:
– Береги себя, фейгеле.
Словно выстрел в спину. Хотя нет, при чем тут выстрел? На самом деле это было как в церкви. Когда долго-долго взбегаешь по винтовой лестнице на башню, и лестница становится все уже, каменные ступени все выше и все ближе теснятся друг к другу, а потом вдруг выскакиваешь на площадку, видишь внизу у своих ног город и понимаешь разом, как высоко ты забрался. И здесь было то же самое. Когда дядя назвал меня так, как назвал меня отец в последний раз, я внезапно поняла, насколько велика моя утрата.
Это действительно одно из самых ярких воспоминаний моего детства. Может быть, потому, что последующих двух-трех недель я почти не помню и знаю о том, что произошло, только по чужим рассказам. Той же ночью я закатила маме чудовищную истерику, мама до смерти перепугалась, вызвала врачей, и меня под завывание сирены повезли в детское психиатрическое отделение городской больницы.
Позже, когда я училась в институте, то смогла (не слишком официальным путем) выписать из архива и прочесть собственную историю болезни. Согласно записям, меня трое суток держали в искусственной коме – это говорит о том, что срыв был довольно серьезным. Но я, конечно, ничего не помню. Я помню реабилитационное отделение: тенистый парк, батуты, качели, спортивную площадку, хитрого рыжего пони Укропа в манеже, кроликов и козочек в вольере, бассейн, огромную игровую комнату, веселых девочек-практиканток, которые всегда были не прочь повозиться с детьми-пациентами, а то и научить их чему-нибудь интересному – плести украшения из бисера, танцевать польку, стоять на голове или нырять в воду «солдатиком». То есть, разумеется, я пришла в себя раньше, в палате, где на потолке были нарисованы солнышко и радуга, на стенах – лес, горы и море, на подоконниках сидела куча плюшевых игрушек, а окна и двери были закрыты белыми решетками. Но это – не самые лучшие воспоминания, и я не задерживаюсь на них. Потом меня пустили в общую палату к другим выздоравливающим. Но они все были гораздо старше меня и брезговали возиться с «малявкой». А для меня их разговоры были по большей части непонятны и скучны.
И еще помню огромное, неотступное, удушающее чувство стыда – к тому времени я уже поняла, что могла натворить в ту ночь, когда мама увезла меня от дяди, и понимала, что в том, что я ничего не натворила, никакой моей заслуги нет. Все те обещания и заверения, которые я так гордо и уверенно давала дяде, оказались сплошной ложью. Хорошо, что меня остановили, я не остановилась бы сама. И теперь я не знала, будет ли мне кто-нибудь доверять, как прежде, и главное – могу ли я доверять самой себе.
По ночам девочки в спальне рассказывали страшные истории о глупых детях, которые захотели, чтобы к ним вернулся близкий потерянный человек. Обычно речь шла об умерших бабушках и дедушках. И от одной мысли о том, что я могла сделать такое с собственным отцом, что я могла своим глупым, бессмысленным, неконтролируемым желанием превратить любимого человека в зомби, мне становилось тошно и не хотелось жить.
То была вторая фаза срыва – депрессия, наступающая в большинстве случаев через семь-десять дней после острой реактивной фазы, о чем я позже прочла в учебнике психиатрии. Для взрослых вторая фаза была не менее опасна, чем первая, и требовала неусыпного внимания со стороны персонала. Примерно треть взрослых пациентов на высоте депрессии действительно желали свести счеты с жизнью, и желание сбывалось быстрее, чем персонал клиники успевал что-либо предпринять. Среди детей такие случаи были крайне редки. У ребенка, если он воспитывался в мало-мальски нормальных условиях, инстинкт самосохранения очень долго остается практически неповрежденным, и базальное желание жить и оставаться здоровым как физически, так и психически сохраняет свою силу до подросткового возраста, а зачастую и позже. И все же у детей также нередки следовые депрессии, и врачи хорошо знали, как с ними справляться.
Сад вспоминать приятно. Там росли какие-то особые клены, которые меняли окраску в самом начале осени. Я сидела, греясь на солнышке, запрокинув голову, смотрела вверх, где темно-красные кроны кленов цвели, словно розы, в обрамлении зелени других деревьев, и думала, что, если меня уже выпускают в сад, значит, мне доверяют хоть чуточку. И это тоже было приятно. Над коленями у меня парил открытый детский журнал из больничной библиотеки, головоломки в котором должны были отвлекать меня от осознания всей полноты моего падения, но я в него не смотрела. Листья и небо были гораздо интереснее.