Глава 14
Что ж, он хорошо знал о том, что и любил, и ненавидел Спика; ненавидеть было за что. Но осознание любви к этому человеку приходило нечасто и бывало столь зыбким, что не особо задевало Бёртона. А во время кошмара, привидевшегося ему под действием мечтательной резинки, он так ужаснулся от понимания того, что под слоем ненависти прячется глубокая любовь, что закричал от страха. Он проснулся и понял, что Вилфреда трясет его и спрашивает, что случилось. Во время земной жизни Вилфреда или курила опиум, или подмешивала его к пиву, а здесь, однажды сжевав мечтательную резинку, она больше не отваживалась попробовать ее. Ей привиделось ужасное — она увидела свою младшую сестренку, умирающую от чахотки, и вдобавок заново пережила то, что ощутила, когда впервые стала шлюхой.
— Странный психоделик, — сказал Руах Бёртону, но не объяснил, что значит это слово. Разговор о свойствах резинки затянулся. — Похоже, она оживляет в памяти драматические события в странной смеси реальности и символики. Не всегда. Порой возбуждает. Порой, по отзывам некоторых, отправляет в прекрасное путешествие. Но я бы рискнул предположить, что мечтательная резинка дается нам с лечебными, если не сказать больше — с очистительными целями. А уж наше дело понять, как ею пользоваться.
— Почему же тогда ты не жуешь ее почаще? — спросил Фрайгейт.
— Потому же, почему некоторые люди отказываются от психотерапии или прерывают ее до окончания курса. Я боюсь.
— Ага, и я тоже, — кивнул Фрайгейт. — Но когда-нибудь, когда мы где-нибудь остановимся надолго, я собираюсь сжевывать по палочке каждый вечер, так вот. Пусть меня вывернет наизнанку. Конечно, сейчас легко говорить.
Питер Джейрус Фрайгейт родился всего через двадцать восемь лет после смерти Бёртона, и все же между ними лежала глубочайшая пропасть. Они на многое смотрели совсем по-разному и спорили бы о многом яростно, если бы Фрайгейт был способен спорить яростно. Не о проблемах дисциплины в группе, не об управлении судном. Но о многом из области мировоззрения. И все же Фрайгейт во многом сходился с Бёртоном, и, может быть, именно поэтому во время земной жизни его так привлекла фигура Бёртона. В тысяча девятьсот тридцать седьмом году Фрайгейту попалась книга Фэрфэкса Дауни под названием «Бёртон: путешественник в тысячу и одну ночь». На форзаце красовалась иллюстрация — изображение Бёртона в пятидесятилетнем возрасте. Диковатое лицо, высокий лоб и выступающие надбровные дуги, тяжелые черные брови, прямой, но резких очертаний нос, большой шрам на щеке, пухлые, чувственные губы, густые висящие усы, густая раздвоенная борода, угрюмость и агрессивность на лице — все это заставило Фрайгейта купить книгу.
— Раньше я даже не слышал о тебе, Дик, — признался Фрайгейт, — но книгу буквально проглотил и был в восторге. Что-то такое было в тебе, помимо очевидной дерзости всей твоей жизни, твоего владения оружием, знания множества языков, того, как ты притворялся местным врачом, торговцем, паломником в Мекку, помимо того, что ты был первым европейцем, ухитрившимся выйти живым из священного города Харар, открывшим озеро Танганьика и вплотную подошедшим к истокам Нила, помимо того, что стал соучредителем Королевского антропологического общества, придумал термин ESP[34], перевел «Тысячу и одну ночь», изучал сексуальные традиции Востока и так далее…
Помимо всего этого, что само по себе было удивительно, ты меня чем-то жутко привлек. Я отправился в публичную библиотеку. Пеория — городок небольшой, но в библиотеке оказалось много твоих книг и книг о тебе, подаренных библиотеке каким-то твоим поклонником. Я все прочел. А потом стал собирать первые издания твоих работ и книг, посвященных тебе. Потом я стал беллетристом, но собирался написать объемистую и как можно более точную твою биографию, побывать повсюду, где ты побывал, сделать фотоснимки этих мест, описать их, создать общество для сбора фондов для сохранения твоего захоронения…
Вот так впервые Фрайгейт упомянул о могиле Бёртона. Бёртон испуганно спросил:
— Где? — и поспешно добавил: — Ах да, конечно! Мортлейк! Я забыл! А надгробие действительно было выполнено в форме арабского шатра, как хотели мы с Изабель?
— Конечно. Но кладбище было разграблено, надгробие обезображено вандалами, заросло травой до пояса, и пошли разговоры о том, что надо бы перевезти прах похороненных там в более отдаленный район Англии, но, правду сказать, тогда уже трудно было отыскать по-настоящему отдаленный район.
— Ну и что? Основал ты свое общество и сохранил ли мою могилу?
Бёртон теперь уже свыкся с мыслью о том, что был мертв, однако от разговора с другим человеком о собственной могиле по коже у него побежали мурашки.
Фрайгейт вдохнул поглубже и проговорил извиняющимся тоном:
— Нет. К тому времени, когда я был в состоянии заняться этим, мне вдруг стало стыдно тратить время и деньги на мертвых. В мире все так смешалось. Живые требовали большего участия.
Загрязнение окружающей среды, нищета, угнетение и так далее. Все это было очень важно.
— Ну а гигантская точная биография?
И снова Фрайгейт ответил Бёртону извиняющимся тоном:
— Как только я впервые о тебе прочитал, я решил, что я единственный, кому ты по-настоящему интересен, и вообще единственный, кто о тебе знает. Но в шестидесятых произошел всплеск интереса к тебе. О тебе было написано несколько книг, и даже одна о твоей жене.
— Об Изабель? Кто-то написал книгу о ней? Почему? Фрайгейт усмехнулся:
— Она была красивой и интересной женщиной. Но очень надоедливой, должен признаться, болезненно суеверной, шизофреничной и подверженной самообману. Мало кто простил бы ей то, что она сожгла твои рукописи и дневники…
— Что? — проревел Бёртон. — Сожгла?! Фрайгейт кивнул и сказал:
— И твой врач, Гренфелл Бейкер, назвал это безжалостной катастрофой, последовавшей за твоей печальной кончиной. Она сожгла твой перевод «Благоухающего сада», утверждая, что ты не захотел бы опубликовать его, разве только если бы тебе потребовались деньги, а никакие деньги тебе уже нужны не были, поскольку ты умер.
Не много было в жизни Бёртона случаев, чтобы он вот так, как сейчас, лишился дара речи.
Фрайгейт искоса глянул на Бёртона и усмехнулся. Похоже, его забавляло огорчение слушателя.
— Сжечь «Благоухающий сад» — это еще было не так страшно. Но сжечь все твои дневники — личные дневники, в которых ты, скорее всего, давал волю самым своим глубоким мыслям, той ненависти, что сжигала тебя, и даже открытые дневники, где ты вел записи о повседневных событиях, — в общем, я этого ей никогда не мог простить! И не только я — многие люди. Это стало величайшей потерей; только один из твоих блокнотов, очень маленький, уцелел, но и он сгорел во время бомбардировки Лондона во Вторую мировую войну.