Не много было в жизни Бёртона случаев, чтобы он вот так, как сейчас, лишился дара речи.
Фрайгейт искоса глянул на Бёртона и усмехнулся. Похоже, его забавляло огорчение слушателя.
— Сжечь «Благоухающий сад» — это еще было не так страшно. Но сжечь все твои дневники — личные дневники, в которых ты, скорее всего, давал волю самым своим глубоким мыслям, той ненависти, что сжигала тебя, и даже открытые дневники, где ты вел записи о повседневных событиях, — в общем, я этого ей никогда не мог простить! И не только я — многие люди. Это стало величайшей потерей; только один из твоих блокнотов, очень маленький, уцелел, но и он сгорел во время бомбардировки Лондона во Вторую мировую войну.
Помолчав немного, Фрайгейт спросил:
— А это правда, что ты перешел в католичество, лежа на смертном одре, как утверждала твоя жена?
— Может быть, — ответил Бёртон. — Изабель много лет уговаривала меня принять католичество, хотя и не осмеливалась никогда просить меня об этом открыто. Ну а когда я лежал без сил, я мог наконец сказать ей, что готов сделать это, лишь бы она была счастлива. Она была так убита горем, так расстроена, так боялась, что моя душа сгорит в аду.
— Значит, ты все-таки любил ее? — спросил Фрайгейт.
— То же самое я сделал бы ради собаки, — отозвался Бёртон.
— Для того, кто настолько удручающе откровенен и прям, ты порой можешь быть очень двусмысленным.
Этот разговор произошел примерно через два месяца после первого дня второго года от времени воскрешения. Итог получился таким, как если бы доктор Джонсон[35] обнаружил нового Босуэлла[36].
Так начался второй этап их странных взаимоотношений. Фрайгейт был теперь ближе Бёртону и в то же время стал больше его раздражать. Американец всегда воздерживался от комментариев по поводу поведения Бёртона — несомненно, потому, что не хотел сердить его. Фрайгейт вообще сознательно старался не раздражать кого бы то ни было. Но он, однако, бессознательно пытался многих между собой перессорить. Враждебность проявлялась во множестве тонких, а порой и не слишком тонких слов и действий. Бёртону это не нравилось. Он был прям и совсем не боялся открыто проявлять свой гнев. Может быть, как отмечал Фрайгейт, он чересчур сильно стремился к конфронтации.
Как-то вечером, когда все сидели у костра под питающим камнем, Фрайгейт заговорил о Карачи. Во времена Бёртона в этой деревушке, которая впоследствии стала столицей Пакистана — государства, образованного в тысяча девятьсот сорок седьмом году, — насчитывалось всего две тысячи человек. А к тысяча девятьсот семидесятому году население Карачи выросло почти до двух миллионов. Вот поэтому Фрайгейт очень хитро задал вопрос Бёртону о его отчете, посланном генералу сэру Роберту Нэпиру, где говорилось о мужских публичных домах в Карачи. Отчет этот полагалось держать в числе секретной документации в архиве Восточноиндийской армии, однако один из многочисленных врагов Бёртона раскопал его. И хотя этот отчет никогда и нигде не публиковался, всю жизнь Бёртона его использовали против него. Бёртон переоделся и загримировался под местного жителя, чтобы попасть в такой публичный дом, и наблюдал там такое, чего до сих пор не дозволялось видеть ни одному европейцу. Он гордился тем, что его не раскусили, и пошел на это неприглядное дело потому, что только ему под силу было это сделать, и потому, что его попросил об этом его обожаемый начальник, Нэпир.
На вопросы Фрайгейта Бёртон отвечал охотно. Раньше в этот день его разозлила Алиса — в последнее время это ей удавалось легко, — и он раздумывал о том, как бы ответить ей тем же. И теперь он ухватился за возможность, предоставленную ему Фрайгейтом, и принялся непринужденно рассказывать о том, что творилось в публичных домах Карачи. Руах в конце концов встал и ушел. У Фрайгейта был такой вид, будто ему тошно, но он сидел и слушал. Вилфреда хохотала так, что стала кататься по траве, Казз и Монат слушали с каменными физиономиями. Гвенафра спала в лодке, поэтому ее Бёртон мог в расчет не принимать. Логу вроде бы было интересно, и все же видно было, что она немного смущена.
Алиса же, главная мишень Бёртона, побледнела, а немного погодя покраснела. Наконец она поднялась и сказала:
— Честное слово, мистер Бёртон, я и раньше считала вас низким человеком. Но бравировать этим… вы совершенно невыносимы, развращены и гнусны. И я не верю ни единому слову из того, что вы мне говорили. Не могу поверить, чтобы кто-то вел себя так, как вы, а потом хвастался этим. Вы соответствуете своей репутации человека, который обожает шокировать других, невзирая на то, как это скажется на вашей репутации.
И она ушла в темноту. Фрайгейт сказал:
— Может быть, когда-нибудь ты мне расскажешь о том, все ли из этого правда. Я когда-то думал так же, как она. Но когда я стал старше, о тебе стало известно больше, а один биограф провел психоаналитическое исследование твоего характера на основании твоих работ и различных документальных источников.
— И какие получились выводы? — насмешливо спросил Бёртон.
— Как-нибудь потом, Дик, — сказал Фрайгейт. — «Головорез» Дик, — добавил он и тоже ушел от костра.
А теперь, стоя у руля, глядя на то, как солнце озаряет людей из его группы, слушая шипение воды, рассекаемой двумя острыми носами, и потрескивание такелажа, Бёртон думал о том, что лежит по другую сторону каньона. Конечно же, не конец Реки. Она, наверное, будет течь вечно, без конца. А вот конец группы, может быть, очень близок. Слишком долго они пробыли вместе. Слишком много дней провели на узенькой палубе, где делать почти нечего, кроме как болтать да помогать поворачивать паруса. Они делали друг другу больно, и уже давно. Даже Вилфреда в последнее время стала тихой и неразговорчивой. И не сказать, чтобы Бёртон делал что-то, чтобы вывести ее из этого состояния. Честно говоря, он устал от нее. Он не ненавидел ее и не желал ей зла. Он просто устал от нее, а то, что он обладал ею, но не мог обладать Алисой Харгривз, заставляло его чувствовать еще сильнее, как он от нее устал.
Лев Руах держался от него подальше и разговаривал как можно меньше, зато все чаще спорил с Эстер насчет кошерной пищи, собственной задумчивости и нежелания поговорить с ней по-человечески.
Фрайгейт был зол на него за что-то. Но Фрайгейт ведь никогда не встанет и не скажет прямо, трус эдакий, если только не загнать его в угол и не довести до безумной ярости. Логу сердилась и обижалась на Фрайгейта, потому что с ней он был так же сух, как со всеми остальными. Логу сердилась на Бёртона, потому что он отверг ее, когда они вдвоем собирали на холмах бамбук несколько недель назад. Он сказал ей «нет» и добавил, что никакие моральные нормы не мешают ему заняться с ней сексом, но что он не станет предавать Фрайгейта и вообще кого бы то ни было из членов группы. Логу сказала, что она не то чтобы не любит Фрайгейта, просто ей нужны перемены время от времени. Так же как самому Фрайгейту.