Вместо того чтобы накинуть одеяло на себя, он отшвырнул его прочь и опустил руку, чтобы ощупать ноги. Пальцы ощутили материю — он так и лежал в брюках и в рубахе, только ступни оказались босыми. Может, ботинки с засунутыми в них носками стоят где-нибудь у кровати? Он принялся шарить вокруг себя в темноте — и выяснил, что лежит не в кровати, а на чем-то вроде тюфяка, брошенного прямо на пол, вернее, на голую землю. Утоптанная поверхность под его ладонью была сырой и холодной.
Ботинок не обнаружилось. Он еще пошарил вокруг, вытянулся, поводил рукой по полу.
Кто-то убрал их, подумал он. А может, украл. В Промежутке пара ботинок наверняка настоящее сокровище. А может, у него их и не было. Может, в Промежуток нельзя брать с собой ботинки — возможно, такова часть наказания.
Ни ботинок, ни зубных щеток, ни ополаскивателя для рта, ни нормальной еды, ни лекарств, ни медиков. Зато здесь был доктор — живой доктор, пробравшийся сюда тайно, человек, добровольно заточивший себя в Промежутке.
Что за личностью нужно быть, чтобы пойти на такое? Что толкает его на подобный поступок? Какой идеализм, какое ожесточение поддерживает его на этом пути? Какая любовь или ненависть удерживает его здесь?
Альден сидел на своем тюфяке, оставив бесплодные поиски ботинок, и качал головой, молчаливо поражаясь тому, на что способен человек.
Смех что такое этот человеческий род, размышлял он. На словах преклоняются перед рассудком и логикой, а на деле куда как чаще руководствуются эмоциями и совершают алогичные поступки.
В этом, наверное, и кроется причина того, что теперь все медики — роботы. Ведь медицина такая наука, в которой годятся лишь рассудок и логика, а у роботов нет никаких качеств, которые соответствовали бы человеческим слабостям и эмоциям.
Он осторожно спустил ноги с тюфяка и поставил их на пол, потом медленно поднялся. Он стоял в темноте, один, и сырой пол холодил подошвы.
Весьма символично, подумалось ему. Возможно, и непреднамеренное, но превосходное символическое знакомство с сущностью места под названием Промежуток.
Он вытянул руки, нащупывая какой-нибудь ориентир, и медленно пошаркал вперед.
И вскоре уткнулся в стену, сколоченную из вертикально поставленных досок, грубо распиленных и никогда не знавших рубанка, с неровными щелями там, где доски прилегали друг к другу.
Медленно, на ощупь Альден двинулся вдоль них и в конце концов добрался до места, где они заканчивались. Он пошарил руками и понял, что нашел вход, но двери не было.
Он перенес ногу через порог, нащупывая пол с другой стороны, и нашел его — почти вровень с порогом.
Поспешно, как беглец, он шмыгнул из комнаты, и темнота впервые за все время расступилась. На светлеющем небе вырисовывались очертания исполинских деревьев, а чуть пониже места, где он стоял, Альден различил какую-то призрачную белизну — вероятно, туман, скорее всего стелющийся над озером или ручьем.
Он стоял, прямой и застывший, и оценивал свое состояние: небольшая слабость, головокружение, в животе холодно и в костях как будто мурашки бегают, но в остальном он хоть куда.
Альден поднял руку и потер челюсть; щетина кололась. Прошло не меньше недели, с тех пор как он в последний раз брился — по крайней мере, так ему показалось. Он попытался заставить свою память вернуться к тому дню, но время стекалось, как маслянистая жидкость, и у него ничего не получилось.
У него закончилась вся еда, и впервые за много дней он вышел в деревню — очень туда не хотелось, но голод был сильнее. У него не было времени сходить за едой, у него ни на что вообще не было времени, но наступает пора, когда человеку необходимо питаться. Интересно, задумался он, сколько времени он обходился совсем без еды, слишком поглощенный важной задачей, о которой он теперь ничего не помнил — знал лишь, что корпел над ней и что она осталась незаконченной, и он должен вернуться к ней.
Почему он все забыл? Потому что был болен? Разве может болезнь лишить человека памяти?
Надо начать с самого начала, подумал он. Потихоньку, полегоньку. Помаленьку, осторожно и без лишней спешки; не все сразу.
Его зовут Альден Стрит. Он живет в большом, высоком, сумрачном доме, который его родители почти восемьдесят лет назад построили во всем его надменном великолепии на холме над деревней. И за этот дом на вершине холма, за всю его надменность и великолепие его родителей ненавидели, но, несмотря на ненависть, признавали, поскольку его отец был человек образованный и наделенный недюжинной деловой сметкой и за свою жизнь сколотил небольшое состояние, торгуя закладными на фермы и прочее имущество в округе Маталуса.
Когда родители умерли, ненависть перенесли на него — но не признание, которое шло рука об руку с ненавистью, поскольку, несмотря на то, что он окончил несколько колледжей, от его образования не было никакой пользы — по меньшей мере, такой, которую считали бы таковой в деревне. Он не торговал ни закладными, ни имуществом. Он уединенно жил в большом, высоком доме, давно пришедшем в упадок, и помаленьку расходовал деньги, которые его отец скопил и оставил ему. У него не было друзей, да он их и не искал. Случалось, он по целым неделям не показывался на деревенских улицах, хотя все знали, что он дома. Ибо всеведущие соседи видели огни, загоравшиеся в высоком доме на отшибе вечерами.
Когда-то дом был настоящим красавцем, но время и запустение постепенно брали свое. Погнутые ставни сиротливо висели на петлях; много лет назад ураган выбил из верхушки дымохода расшатавшиеся кирпичи, и часть из них до сих пор лежала на крыше. Краска облупилась и осыпалась, парадное крыльцо просело: фундамент подкосили деловитый суслик, вырывший под ним себе нору, и зарядившие вслед за этим дожди. Лужайка, некогда аккуратно ухоженная, буйно заросла травой, кусты забыли, что такое стрижка, а деревья разрослись так безбожно, что из-за них едва был виден дом. Цветочные клумбы, которые любовно пестовала его мать, остались в прошлом, давным-давно задушенные бурьяном и ползучей зеленью.
Очень жаль, подумал он, стоя в ночи. Мне следовало сохранить дом в том виде, в каком он был при отце и матери, но у меня было так много других забот.
Жители деревни презирали его за бездеятельность и беспечность, из-за которых надменное великолепие пришло в упадок и запустение. Ибо как бы сильна ни была их ненависть к надменности, они все же гордились ею. Они говорили, что он ленивый и равнодушный.
Но я не был равнодушным, подумал он. У меня болела душа — не за дом, не за деревню, даже не за себя самого, а за работу, которую я не выбирал: мне ее навязали.