Верещагин зажмурился от внезапного счастья, еще сильней нажал на педали и породил на взморье бурю. Холодный ветер злобно взвыл и стал рвать рубашку в клочья.
Но тут последовал сильный толчок, велосипед под Верещагиным пропал, а в голове зазвенело.
Верещагин открыл глаза и увидел, что сидит на песке, и вокруг по-прежнему тает, плавится и потрескивает от неподвижной жары мир.
А упал Верещагин потому, что наехал с зажмуренными глазами на столб, который торчал из песка у самой коды.
Какой-то дурак врыл.
На этом столбе сидела рассердившаяся чайка и громко ругалась – то каркая, как ворона, то крякая, как утка.
Верещагин побрел обратно, оставив велосипед у столба, потому что тот снова успел раскалиться до невозможности, а носить воду из моря не хотелось. Устал Верещагин. И голова от удара о столб побаливала.
В результате этого удара или, может, из-за фантастической жары с Верещагиным случилось странное: вернувшись в Порелово, он обнаружил, что ничего из событий минувшего месяца не помнит.
Единственное, что застряло в его памяти, так это чайка, сидящая на столбе и ругающаяся на разных птичьих языках.
Больше никаких воспоминаний о курортной жизни у Верещагина не осталось. И когда его впоследствии спрашивали, любит ли он быструю велосипедную езду, он отвечал совсем искренне: «Быструю? Да я вообще в жизни на велосипед не садился!»
76
А ночью, мучаясь от доисторических испарений и отсутствия связи, Верещагин снова увидел журналиста. Тот всхлипывал напоследок и готовился к смерти. Он вынул из заднего кармана брюк свой журналистский, никому теперь не нужный блокнот с записями путевых впечатлений и швырнул его на красный песок. Блокнот задымился, вспыхнул и сгорел.
Журналист достал последнюю пачку сигарет и подумал, что больше ему, пожалуй, и не понадобится. Без воды, без пищи, в этом раскаленном аду он вряд ли протянет до вечера. Прекрасная Планета… Ха! Какой дурак на Земле дал ей это имя? Издали все кажется прекрасным, счастливец тот, кто никогда ни к чему не приближается. Что может быть прекрасней Вселенной – когда запрокинешь голову, когда шапка упадет к пяткам твоим и далекая божественная голубизна вопьется в твой зрачок… О, зачем он приблизился!..
Журналист снова заплакал. Плача, он запрокинул голову и увидел, как отпрянуло оранжевое небо. Он выпустил в лицо Вселенной горькую струю табачного дыма, хотя не прикуривал, сигарета зажглась сама собой. Журналист вынул из кармана ключи от своей земной квартиры, в которую ему не суждено было теперь никогда попасть, и, горько усмехнувшись, отбросил их подальше за ненадобностью. Полежав с полминуты, ключи расплавились, и жидкий металл утек сквозь песок.
Докурив последнюю в пачке сигарету, журналист огляделся. В Голубой Скале зияла расщелина. Раньше ее не было. Внутри расщелины клубилась темнота.
Журналист был человеком быстрых решений. Не колеблясь он шагнул в расщелину. Мрак ослепил его. «Лучше принять смерть от темноты, чем от солнца», – подумал журналист и храбро ринулся вперед. Натолкнувшись через несколько шагов на глухую стену, он в отчаянье ударил по ней кулаком, и грохот камнепада оглушил его. «…ой! …ай!» – закричало эхо, что-то увесистое шлепнулось журналисту на голову, он стал проваливаться в какую-то пропасть, черный ветер темноты засвистел в его ушах и эхо- «…ой? …ай?» – засмеялось над ним.
Он очнулся в подземном городе изумительной красоты. Солнца здесь не было. Зато причудливой архитектуры дома, беспорядочно разбросанные вокруг, испускали нежное оранжевое сияние.
«Что это за строительный материал?» – с профессиональным любопытством подумал журналист и, подойдя, потрогал ближайшее здание. Лицо его тотчас же побледнело, руки задрожали. «Да это же золото,- подумал он. – Золото… Золото…»
История становилась банальной, и смотреть ее Верещагин прекратил.
77
Неверно думать, будто, запомнив одни ругательства чайки, Верещагин ничего полезного из пребывания на Балтийском побережье не вынес.
Там он научился останавливать мысли. То есть достиг высочайшей ступени умственного развития, доступной лишь избранным.
Видите ли, мыслить мы худо-бедно, а умеем все. Из итого факта – мол, мы умеем мыслить – нами сделано на свой счет очень много лестных выводов. Но можно сделать один и не очень лестный: что мы просто заводные мыслящие машинки. Что нас заводят накануне рождения и всю жизнь мы трепыхаемся, скрежещем шестеренками, рождая мысль за мыслью – одну получше, две похуже – и так до тех пор, пока не кончится завод. Как детская игрушка «Петушок» за рубль двадцать – с пружинкой внутри и дырочкой для заводного ключика сбоку. Мы поворачиваем ключик несколько раз и говорим приятелю: «Смотри, сейчас начнет прыгать. Дешевка, пустяк. Примитивнейшее устройство».
Но что бы мы сказали об этом петушке, если б он, будучи заведенным, не просто прыгал, а время от времени вдруг останавливался по собственному усмотрению, игнорируя наше желание забавляться его действиями, и мы бы не знали, когда он продолжит свои уморительные Прыжки, а он бы знал?
Что сказали бы мы?
О! – сказали бы мы, значит, в этой игрушке таится более могущественная сила, чем простая упругость пружинки, и эта более могущественная сила руководит простой упругостью пружинки, то разрешая ей проявлять себя, то запрещая… О! – сказали бы мы, в этой игрушке куда более сложный механизм, чем нам показалось вначале, и стоит она, должно быть, гораздо дороже, и вообще не для нашего развлечения создана, ведь наше развлечение в ее прыжках, а она то и дело останавливается, и поди догадайся, когда запрыгает снова.
И так во всем: способность к остановкам важнее способности к движению. Не только о петушке, но даже, например, о булыжнике, который не просто катится под гору, а с непредугаданными остановками совершает свой гибельный путь к подножью, мы тоже скажем: удивительнейший булыжник, а может, и не булыжник вовсе, раз ему закон тяготения и крутизна – не указ.
И с человеком так же. Если он умеет только думать, то красная цена ему – рубль двадцать, если же он умеет; время от времени останавливать ход своих мыслей? значит, в нем есть более высокая сила, чем мышление, значит, создан он не для чьего-то там развлечения, и цени ему – нет.
Пребывая на Балтийском побережье, Верещагин сделал очень важный шаг в своем духовном развитии: он научился останавливать мысли.
До этого он всю жизнь – в школе, в университет и вообще – заставлял свои мысли прыгать все выше и выше, видя в этом спортивном умении главное достоинство души, а теперь он научил их застывать в самых нелепых позах – это большой шаг вперед. Потому что становится очевидной нелепость техники прыжка. Подобный шаг в области театрального искусства был в свое время сделан Николаем Васильевичем Гоголем. Считалось, что чем больше в пьесе движения, тем лучше, а он осмелился заявить, что отсутствие движения выразительней самого движения, и блестяще доказал это знаменитой «немой сценой» в финале пьесы «Ревизор».