Я сказал терпеливо:
– Я знаю, что это мура, вы знаете, что это мура, но, если правление сети не увидит положенной доли «детских формирующих влияний», они пустят вас в три ночи, заменив в последнюю минуту какую-нибудь дурацкую программу о не поддающихся лечению кожных заболеваниях.
ЗРИнет (разумеется, присвоившая себе право говорить от имени всех пользователей) придерживается четкого списка: столько-то минут о детстве, столько-то о политике, столько-то о семье, и так далее и тому подобное – этакое «раскрась по цифрам» руководство к превращению людей в ходкий товар; и одновременно шаблон, создающий у тебя иллюзию, будто ты их объяснил. Своего рода внешняя версия области Ламента.
Мосала удивилась:
– Три ночи? Вы серьезно? – Она задумалась, – Ладно. Если речь о таком, я согласна подыграть.
– Тогда расскажите про свою маму.
Я поборол искушение сказать: «Можете отвечать „да“ или „нет“ произвольно, но только не противоречьте себе».
Она заговорила бойко, импровизируя на тему «моя жизнь как набор эффектных фраз» без всякой заметной иронии.
– Мама дала мне образование. Под образованием я не имею в виду школу. Она запустила меня в сети, а к семи годам разрешила пользоваться взрослым сборщиком информации. Она открыла мне… целую планету. Мне повезло: мы могли себе это позволить, и она прекрасно знала, что делает. Однако она не ориентировала меня на науку. Дала мне ключи от огромной игровой площадки и отпустила резвиться. Я с тем же успехом могла увлечься музыкой, живописью, историей… чем угодно. Меня никуда не толкали. Мне предоставили свободу.
– А ваш отец?
– Мой отец был полицейским. Его убили, когда мне исполнилось четыре.
– Вероятно, вы очень переживали. Не думаете ли вы, что ранняя утрата пробудила в вас независимость, напористость…
В быстром взгляде Мосалы было больше жалости, чем раздражения.
– Отца убили снайперским выстрелом в голову. Во время политических волнений он защищал двадцать тысяч человек, чьи взгляды не разделял. И – не для записи, как бы это ни повлияло на сетку вещания – я его любила и до сих пор люблю. Он – не выпавший винтик в моем психодинамическом часовом механизме. Не «пустота, которую требовалось компенсировать».
Я покраснел от стыда, потом взглянул на ноутпад и пропустил несколько таких же дебильных вопросов. Всегда можно дополнить интервью воспоминаниями друзей детства, документальными кадрами кейптаунских школ в тридцатых… да чем угодно.
– Вы сказали в другом месте, что полюбили физику в десять лет, поняли, что хотите заниматься ею всю жизнь, по чисто личным причинам, из любопытства. А когда, как вам кажется, вы начали осмыслять то окружение, в котором развивается наука? Экономические, общественные, политические факторы.
Мосала отвечала спокойно:
– Думаю, года два спустя. Когда начала читать Мутебу Казади.
Я не слышал, чтобы она раньше упоминала его в интервью. Какая удача, что я наткнулся на это имя в своих изысканиях по поводу ПАФКС. Хорош бы я был, если бы сейчас с глупым видом переспросил: «Мутебу… кого?»
– Значит, технолиберация оказала на вас влияние?
– Конечно, – Она удивленно нахмурилась, словно я спросил, слыхала ли она об Альберте Эйнштейне. Яне знал, честна ли она сейчас или старательно подстраивается под требуемое клише, – но это плата за то, что я попросил ее подыграть, – Мутеба гораздо лучше своих современников понимал роль науки. Он мог в двух предложениях испепелить любые мои сомнения, допустимо ли шарить в мировой сокровищнице культуры и науки, черпать оттуда все, что пожелаю, – Она замялась, потом продекламировала:
Когда Леопольд Второй[10] восстанет из гроба
И скажет: «Меня замучила совесть, возьмите обратно
Небельгийскую слоновую кость, и золото, и каучук!» —
Тогда и я отрекусь от неправедно добытого неафриканского
И с почтением верну дифференциальное исчисление…
Только не знаю, кому, ведь и Лейбниц, и Ньютон
Умерли бездетными.
Я рассмеялся. Мосала сказала серьезно:
– Вы не можете себе представить, каково это – услышать в бессмысленном шуме единственный здравый голос. Антинаучная, традиционалистская волна докатилась до Южной Африки только в сороковых, но когда докатилась… Многие вполне разумные люди начали молоть чудовищный вздор, выяснилось, что наука либо «законная собственность» Запада, которая Африке сто лет не нужна, либо орудие культурной ассимиляции и геноцида.
– Она и впрямь была их орудием.
Мосала сверкнула глазами.
– Чепуха. Науку обвиняют во всех смертных грехах. Тем больше оснований как можно быстрее распределить ее мощь между возможно большим числом людей. Это не повод прятаться в вымышленный мир, объявлять: наука – одно из порождений культуры, нет ничего универсально верного, нас спасут только мистицизм, помрачение рассудка и неведение, – Она сложила ладони лодочкой, словно показывая горстку пространств, – Нет мужского и женского вакуума. Нет бельгийского и заирского пространства-времени. Жить во Вселенной – не культурная прерогатива и не сознательный выбор. И мне не надо прощать порабощение, разбой, империализм или патриархат, чтобы стать физиком или чтобы пользоваться научным инструментарием. Всякий ученый видит дальше, потому что стоит на горе трупов, – и, если честно, мне все равно, какие у них были половые органы, или цвет кожи, или на каком языке они говорили.
Я едва не улыбнулся: это было самое то. Трудно сказать, искренне она говорит или сознательно играет; где кончаются телегеничные сладкие слюни и начинаются собственные убеждения Мосалы. Может быть, она сама толком не знает.
Следующим в списке стояло «Слухи об эмиграции?». Логично было бы задать этот вопрос сейчас, но последовательность можно восстановить при монтаже. Опасно дразнить Мосалу, пока так мало отснято.
Я перескочил на более безопасную тему:
– Понятно, вы не хотите раскрывать подробности своей ТВ до восемнадцатого, однако нельзя ли вкратце обрисовать суть в тех выражениях, которые уже напечатаны?
Мосала заметно повеселела.
– Конечно, можно. Хотя подробности я не сообщаю по другой причине: я сама их не знаю, – Она пояснила: – Математический аппарат выбран. Главные уравнения определены. Однако для того, чтобы получить конкретные результаты, нужны невероятно громоздкие компьютерные расчеты, и они идут сейчас, даже пока мы с вами разговариваем. Если не случится чего-то совершенно непредвиденного, они завершатся за несколько дней до восемнадцатого.
– Понятно. Расскажите про главное.
– Тут все просто. В отличие от Генри Буццо и Ясуко Нисиде, я не пытаюсь представить «наш» Большой взрыв чем-то вроде «совпадения». Буццо и Нисиде считают, что из совершенной симметрии допространства должно было возникнуть бесконечное множество вселенных. Оба пытаются оценить, насколько вероятно, что среди этого множества окажется вселенная, «более или менее похожая на нашу». Относительно просто найти ТВ, в которой наша Вселенная возможна, но исчезающе маловероятна. Успешная ТВ, по Буццо и Нисиде, предполагает возникновение стольких вселенных, что и наша получит право на существование; модель, в которой мы – не чудесное яблочко в метакосмической мишени, а одна из многих, ничем не примечательных точек.